Невидимый град - Валерия Пришвина
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Только если обучающийся почувствует это, приобретенное знание станет частью его самого. Если бы он и забыл впоследствии фактическую сторону, душа его уже обогатилась, получила более высокое развитие».
Рукой О. А. Немчиновой: «Кончился урок пенья. Дети бегут вверх по лестнице, громко смеются и поют, поют… Еще поют что-то, уже не то, что пели на уроке, свое, и танцуют, танцуют… Какое оживление, какая радость! Шумят ужасно, но как это хорошо, как прекрасно. И не утомляет нисколько, хотя уже вечер и я устала за день. Напротив, это оживляет, потому что это настоящее веселье — радость жизни.
Как отличается от той буйной суматохи, которая им тоже кажется весельем, когда они толкаются, валят друг друга на пол и вопят дикими голосами. Это веселье всегда заканчивается дракой, слезами, злобой.
Это музыка, хорошая музыка настроила их так гармонично. Побольше бы музыки, искусства, вообще „искусство облагораживает“ — эта фраза только кажется избитой, но когда входишь в самую гущу детской жизни, то чувствуешь, что это вовсе не „фраза“, а искусство необходимо в воспитании.
Ах, Алисы, Алисы, имя которым легион, сгиньте вы все с вашими кухнями, приспособленностью к жизни, находящие в искусстве только роскошь».
Одной из Алис, упоминаемых в последней записи Ольги Александровны, была давно, но неглубоко знакомая мне женщина, которую я по доверчивости пригласила в коллектив. Это была мать Лили Лавинской. Она не заслуживала этого доверия. «Алиса» не выпускала папиросу изо рта, говорила сиплым голосом, была острижена по-мужски, делала по утрам в трусиках гимнастику (ею тогда еще почти никто не занимался для здоровья) и считала нас отсталыми людьми. Она приехала из Питера, но у дочери ей было невозможно жить. И вот я ей дала приют в своем детском доме. С ее появлением начались интриги внутри нашей семьи, клеветнические доносы на сторону. Живой творческий дух в доме тускнел и угасал. Как только я почувствовала это — я отступилась. Это не было малодушие, а правильная, хотя и бессознательная оценка соотношения сил. Бороться было бесполезно. Все в доме пошло самотеком, и наша «Бодрая жизнь» растаяла, как на солнце снежный ком.
Детей надо было учить по школьным программам, разделив их для этого на две крупные возрастные группы по разным домам — и мы согласились. С точки зрения педагогики это было неизбежно. Кроме того, турецкое консульство претендует на наш особняк, предлагая взамен свой, более скромный на 1-й Мещанской, 27. И с этим приходилось согласиться: кому более подходят наши шелково-зеркальные стены, ванны из розового мрамора, двухсветное антре — иностранному посольству или вчерашним беспризорникам-детям?
Внешним поводом к окончательному разделу дома было происшествие с очередным инспектором, навестившим по доносу «Алисы» наши спальни вечером, когда дети уже улеглись на покой. Инспектор заметил у некоторых детей на груди крестики. Мы никогда не касались со своими воспитанниками вопросов религии, но детей учили молитве когда-то их матери. Мы не учили и не препятствовали. Внутренний такт подсказывал нам такое поведение. Я и сама тогда не молилась…
Инспектор был лишен этого такта: он сорвал крестик у одного мальчика, у другого снял и бросил на пол иконку с изголовья кровати. И тут на инспектора под возмущенные крики полетели со всех углов огромной спальни подушки. Инспектор бежал. Целой комиссией из МОНО было учинено официальное дознание. Оно ни к чему не привело. Но в доме воцарился чуждый дух нашей новой сотрудницы, жить в нем стало тоскливо. Так душа одного человека была той брешью, через которую утекла вся вода.
Мы без спора уступили обстоятельствам. Детей разделили. Старшие, во главе с Ольгой Александровной, переселились по соседству в новое здание. Нас, служащих «Бодрой жизни», временно перевели в подвал нашего особняка, до обмена зданиями с турецким консульством. «Алиса» на этой операции мало выиграла — она вынуждена была переселиться к дочери. Все происходящее меня уже почти не задевало. Я жила теперь, как живут транзитные пассажиры на вокзале в ожидании поезда: когда он придет и в какую неведомую страну меня повезет, я не знала, но что он будет, этот поезд, я верила, я не сомневалась. Работать с Ольгой Александровной в ее новом доме я отказалась. Однако мне надо было зарабатывать себе и матери хлеб, и Александр Васильевич устроил меня на работу в Центросоюз, где сам работал по кооперации. Я попала инструктором на заочные кооперативные курсы. Это была сухая, почти канцелярская работа, но приходилось ее терпеть в ожидании своей судьбы.
Сколько за эти годы у нас с матерью было перемен, сколько раз мы начинали с нею строить свою жизнь сызнова! Теперь мы ее переносим в узкую подвальную комнатку, похожую на сундук, с одним окном почти на уровне земли. В ней еще не так давно жила коноваловская прислуга. «Почему бы и нам так не пожить?» — говорит мама. Переселяясь сюда из дворцовых покоев, она шутит, улыбка не сходит с ее лица. Впоследствии она будет нас часто поражать этой чертой, родившейся в ней после жестокого перенесенного горя. Лицо ее совсем еще молодое и всеми чертами прекрасное, в рамке седых волос — будто она сошла со старинного портрета. Когда в 1918 году мама оправилась от горя и болезни и вернулась к жизни, с ней произошла разительная перемена: она точно проснулась, и сама не переставала удивляться своему пробуждению; она с радостным любопытством приглядывалась к новой деятельности, обшей со всем широким миром жизни, о существовании которой раньше не подозревала. У нее обнаружился недюжинный ум, чуждый отвлеченности и ложной мечтательности, ум добродушный, окрашенный юмором, этот ум проснулся, и она с интересом и доверием осматривалась вокруг: она понимала, что нищим было ее прежнее семейное благополучие.
— Горько мне, что я тогда этого не понимала, а ему было тесно, душно, ему хотелось этой широты, когда он, шутя, говорил нам о сторожке лесника…
— Не вспоминай, — прошу я, — не береди душу. Подумай о другом: мы сейчас с тобой свободные, мы любим друг друга, и нам ничего не страшно.
Я любуюсь мамой, когда она легко взбирается на стол, чтобы промыть запылившееся с улицы единственное окно нашей каморки. Голубые глаза ее доверчиво мне улыбаются. Я люблю ее. От горячего чувства слезы навертываются мне на глаза. Мне нетрудно их скрыть, потому что я сижу в этот момент на полу и перебираю лишние книги, чтоб их выбросить — и без них тесно. Мама машет приветственно кому-то знакомому, проходящему по улице, и напевает вполголоса старинный цыганский романс.
— Ты не находишь, — спрашиваю я, — что в нашей с тобою жизни есть что-то цыганское? Жили в дворянской усадьбе, потом в роскошном купеческом доме, теперь перебрались в подвал. Остается на улицу промышлять гаданьем… — Мама весело смеется.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});