Корни Неба - Ромен Гари
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Вспыхнувшая в ФЭА эпидемия онхоцеркоза заставила власти предпринять решительные меры. Военные вертолеты, выделенные для этой операции в Оресе, беспрерывно опрыскивали с воздуха болота и реки, где водились мошки, вызывающие эпидемию; однако болезнь уже согнала с места целые поселения; девяносто тысяч гектаров возделанных земель были покинуты; в некоторых деревнях ослепла половина жителей. Секкальди вырезал кисты по сути дела безостановочно, с начала кампании спал не больше трех часов в сутки. Естественно, его мало интересовал Морель со своими слонами и гораздо меньше – бывший депутат Уле и пресловутая «армия африканской независимости», о которой тоже упорно говорили. Однако отец Фарг давно сражался со злом во всех его проявлениях, поэтому врач слушал монаха со всем вниманием, на какое еще был способен.
– Дюпарк уверяет, будто эта мания возникла у него в нацистском концлагере. Там они изобрели способ бороться с замкнутым пространством барака и колючей проволокой, воображая громадные стада слонов, бегущих по вольным просторам Африки… С тех пор все и пошло.
Секкальди смотрел на длинную вереницу крестьян, которые шли по деревне. Он подсчитывал в уме число безнадежных больных: тех, кого вели или кто опирался на палку. Спрашивал себя, почему слепые всегда смотрят в небо. Правда, число неизлечимых за неделю все же уменьшилось.
– Возможно, – рассеянно произнес он. – Он, в сущности, мог заболеть тем, что мы на нашем медицинском жаргоне зовем навязчивой идеей.
– Ну и что? – закричал Фарг. – Думаете, что только он один мечтает о полной свободе?
И мы тоже! Но пусть ведет себя как все, запасется терпением, и она придет, надо только обождать. У всех у нас боязнь замкнутого пространства, всем нам тошно в камере… в каменной клетке!
Он яростно стукнул себя кулаком в грудь.
– Все мы живем в этом бардаке, не он один! Нет ни одного настоящего христианина, который не мечтал бы обрести свободу. Но позвольте, не так-то все просто! Надо встать в очередь, как все люди, подняв глаза кверху на Того, кто создал душу и ее тюрьму, кто запер одну в другую! А?
– Конечно, конечно, – с изысканной вежливостью отозвался Секкальди.
Он встал.
– Прошу извинить, но у меня на руках вся деревня…
Явно довольный своим мощным богословским экскурсом, Фарг тоже поднялся.
– Пошли, – сказал он. – Я ведь приехал, чтобы вам подсобить.
В кузове грузовика Джонни Форсайт сидел между Ингеле и храпевшим у него на плече Короторо и был вынужден выслушивать длинную обличительную речь Маджумбы о негритянской проблеме в США. Студент располагал на удивление подробными данными и без устали приводил цифры и факты. Линчевание, сегрегация, экономическое положение негров на юге и в больших городах; пока грузовик катил по узкой дороге через леса уле, молодой человек излагал ему все это с негодованием, чуть было не приписывая Джонни личную ответственность за все безобразия. Форсайт узнавал в речи молодого негра дословные выражения из обличительных речей против расизма в Америке, которые, когда он был в корейском плену, ему приказывали вещать по радио.
– Да, – сказал он. – Знаю, тут многое правда. Я в свое время целую речь произнес по этому поводу… Вокруг нее даже поднялся шум.
Он попытался прогнать воспоминание, разразившись смехом, в котором не было и тени веселья. Доброго Ингеле успокоил примирительный тон американца. Форсайт не мог понять, что среди них делает этот застенчивый юнец со своей хрупкой внешностью, длинными ресницами и тонкими чертами лица, дышавшими благородством, которое, быть может, было всего лишь красотой… В этой красоте не было женственности, но, как и большинству юношей его лет с такой мягкой внешностью, Ингеле нередко приходилось выслушивать оскорбительные шутки, и, быть может, его участие в этом безумном предприятии, обреченном на провал, рядом с двумя оголтелыми националистами только тем и объяснялось, – идеи тут играли минимальную роль по сравнению с пламенным юношеским желанием доказать свою отвагу, хотя бы и ценою жизни.
– Вы поразительно осведомлены, – сказал Форсайт. – Не сомневаюсь, что учились вы во Франции?
– Да, я действительно получил хорошую политическую подготовку в Париже, – ответил Маджумба. – Тут меня воспитывали священники, но разве у них чему-нибудь научишься?
Это ископаемые, пережитки ушедшей эпохи…
Он замолчал, смущенно покосился на Пера Квиста, а потом опустил глаза на карманную Библию, которую держал в руках датчанин. Но старый авантюрист его не слушал. Положив на колени Библию, он дремал. Он не спал по ночам больше одного-двух часов и по этому признаку понимал, что постарел, хотя других симптомов старости ни в сердце, ни в характере не замечал; теперь он все чаще пребывал в состоянии полубодрствования, где-то между прошлым и настоящим, отдавался воспоминаниям о пейзажах, животных, лесах, заповедниках; иногда мелькали лица давно исчезнувших людей, злобные, глумливые или глупые, – встречные, попавшиеся ему на пути, от которых ничего не осталось. Глаза ученого были полуоткрыты, ресницы застыли в неподвижности, хотя он и видел, как поднимается бледное солнце над оленьими стадами в Лапландии, в тайге Дальнего Севера, где даже холод серо-голубого цвета. Потом видение сменилось другим: перепуганные физиономии мальчишек, которые живо отскочили от дерева, когда он, в возрасте девяти лет, впервые замахнулся на них дубинкой и, защищая птичье гнездо от малолетних грабителей, проявил тот дурной характер, которым прославился. Затем возникали леса Финляндии, которые мало-помалу приносят в жертву бумажной промышленности; он сперва боролся за них с царскими чиновниками и, поскольку все призывы остались втуне, вместе с несколькими студентами организовал летучий отряд, который нападал на лагеря лесорубов. Стали, конечно, поговаривать, что он преследует политические цели и что леса – только повод, чтобы вырвать Финляндию из рук царского правительства; дело и правда кончилось тем, что он стал бороться за свободу Финляндии, – одно было связано с другим. Нет, он никогда не шел ни на какие сделки, когда это касалось его принципов как натуралиста и хранителя животного мира – единственное официальное звание, которое он не презрел, работа стоила ему побоев, увечий, врагов, оскорблений и издевательств, высылок из страны и сидения в тюрьмах, – память не могла удержать, сколько дней он там провел. Датчанин оперся на борт грузовика, сцепил громадные мозолистые руки на Библии, – жидкие седые волосы прилипли к вискам под лоснящейся фетровой шляпой, карабин зажат в ногах, а ресницы застыли над двумя щелочками выгоревшего за столько лет голубого цвета; он видел Северное море с его китами, спасенными и благодаря тому, что в один прекрасный день он разграбил помещение китобойного синдиката; гримасу медвежонка коалы, спавшего, вцепившись в его руку, словно в ветку, и лицо Фритьофа Нансена, – то был не только великий полярный исследователь, но и человек, обуреваемый глубочайшей любовью ко всем живым корням, которые всемогущая сила внедрила в землю и сердца человеческие; он так же, как и Морель, защищал человеческое пространство, которое всю жизнь отвоевывал у правительств, у политических систем, у тоталитарных режимов; он приехал навестить Пера Квиста в тюрьму и грустно ему сказал: «Пер, старина, тебя считают мизантропом, но ты моложе меня, проживешь еще долго, и когда-нибудь тебе придется встать на защиту другой породы животных, которой все больше и больше грозит гибель, – нашей породы… „ Нансен посвятил этому делу последние годы жизни, именно он заставил утвердить паспорт для лиц, не имеющих гражданства, добился признания всеми странами их прав; Нансен верно предвидел: пришла пора, когда Перу Квисту пришлось проявить в полной мере свой дурной характер, чтобы бороться против лагерей смерти и принудительного труда, против водородной бомбы и скрытной, но уже видимой угрозы медленно скапливающихся на земле, в воздухе и в глубинах морей отходов мощных ядерных реакторов; пришлось громко кричать, участвовать в манифестациях против преступного равнодушия и пагубной уступчивости Физического конгресса в Женеве, готового „заплатить за прогресс“ несколькими миллионами раковых заболеваний, – эту борьбу он вел с той же яростью, с какой когда-то защищал птиц. И он видел лицо своего друга, пастора Кая Мунка, расстрелянного нацистами за то, что он защищал один из самых крепких корней, которые небо пустило в человеческих сердцах, – свободу. Она подобна прикосновению божественной длани; он видел на рубеже веков индейцев из Вайоминга, которых еще можно было спасти, но их предпочли оставить в резервациях на произвол алкоголя, сифилиса и чахотки; видел коралловые рифы Австралии, куда поехал, чтобы дать отдых глазам и вернуть себе бодрость, ибо человек еще не успел замахнуться на эти две тысячи километров кораллов, полных жизнью сказочной и почти первобытной; вел борьбу против эрозии почвы, загубленной интенсивной обработкой; Пер Квист, изгнанный из одного места, нежелательный гость в другом, исключенный из такого-то института, из такой-то академии, а потом, десять лет спустя, когда факты доказали его правоту, приглашенный снова занять свой пост, правда, слишком поздно, – словно официальное признание могло искупить совершенное преступление (лишь преклонные годы и эксцентричность обеспечивали ему теперь некоторое снисходительное признание). Старый упрямец, Пер Квист, эта свинская рожа еще заставляет о себе говорить… Сколько драк, сколько усилий – и по-прежнему приходится защищать живые корни, эти ветви, поразительные по своему разнообразию и жизнестойкости, оберегать их без отдыха и срока… Даже Всемирная ассоциация по защите фауны и флоры и та не желает о нем слышать, пришлось покинуть ее руководящий орган, где дурно отнеслись к его „методам“; упрекали не только в чрезмерных крайностях как естествоиспытателя, но и в постоянном вмешательстве в политическую борьбу… И это было верно. Корни бесчисленны, красота их бесконечна и разнообразна, и некоторые так глубоко вросли в человеческую душу: беспрестанное, мучительное стремление ввысь и вперед, потребность в бесконечном, жажда, предчувствие чего-то иного, безграничное ожидание, – все это, сведенное к человеческим масштабам, есть потребность в собственном достоинстве. Свобода, равенство, братство, достоинство… Нет корней более глубоких и при этом более хрупких. Пер Квист всегда непреклонно выполнял свою миссию натуралиста, и все те, кто пытался вырвать из земли корни, постоянно сталкивались с ним. Забот до сих пор предостаточно, а он так стар… «Однако злость, кажется, питает силы, – подумал он. – По-моему, у меня их еще на какое-то время хватит…“