Песнь Соломона - Тони Моррисон
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Он взглянул на нее, улыбаясь:
— Ты сказала, это очень важно. — Он не рассердился на нее, даже досады не почувствовал, ее невозмутимость лишь забавляла его.
— Это важно. Очень важно, — сказала она тихо, пристально разглядывая деревце.
— Ну так объясни, в чем дело. Мне на работу через несколько минут.
— Знаю. Но одну минуту ты мне сможешь уделить?
— Не для того, чтобы таращиться на высохший куст.
— Он пока еще не высох. Хотя ждать недолго. Листики не покраснели в этом году.
— Лина, ты хлебнула лишнего?
— Насмешки ни к чему, — отрезала она, и в ее голосе прозвучали металлические нотки.
— Нет, правда?
— Ты совсем не обращаешь на меня внимания.
— Обращаю. Стою и слушаю, как ты рассказываешь мне последние известия: засыхает клен.
— Ты забыл, конечно?
— Что забыл?
— Как ты на него помочился.
— Не понял.
— Ты однажды помочился на клен.
— Лина, может, мы обсудим это позже…
— И заодно на меня.
— Э-э… Ну, у меня случались разные оплошности. Случалось и такое, чего я, в общем-то, стыжусь. Но клянусь богом, я никогда на тебя не мочился.
— Это было летом. В тот год, когда папа купил «паккард». Мы отправились кататься за город, а ты перед поездкой не успел сбегать в туалет. Помнишь?
Молочник потряс головой:
— Нет, я этого не помню.
— Я повела тебя в кусты. Мы уже выехали за пределы города, и, кроме этих кустов, нам больше некуда было идти. Вот меня и заставили повести тебя туда. Сперва с тобой хотела пойти мама, но ей папа не позволил. И сам не захотел тебя вести. Коринфянам отказалась наотрез так унижать свое достоинство, поэтому велели пойти мне. А ведь я тоже была в туфлях на высоких каблуках. И тоже была уже совсем большая девочка, но все-таки меня заставили пойти. Нам с тобой надо было спуститься вниз по откосу, который начинался от обочины шоссе. Глухое место, ни души вокруг. Я расстегнула тебе штанишки и отвернулась, чтобы ты не стеснялся. В траве росли лиловые фиалки и дикая жонкилия. Я набрала букет и добавила к нему веточку какого-то дерева. Когда я вернулась домой, я все это воткнула в землю, вот прямо под окном. — Она кивнула в сторону окна. — Выкопала маленькую ямку и сунула туда цветы и ветку. Знаешь, я всегда ведь любила цветы. Я первая начала делать искусственные розы. Не мама. Не Коринфянам. Я. Мне нравилось это занятие. Оно… меня успокаивало. Я думаю, поэтому в сумасшедших домах больных заставляют плести корзины и делать лоскутные коврики. Это успокаивает их. Если бы не корзины, они бы додумались, что с ними на самом деле происходит, и… что-нибудь натворили бы. Что-нибудь ужасное. Когда ты обрызгал мне платье, мне захотелось тебя убить. Я даже пыталась раза два. Ну, конечно, не прямо убить, а, например, оставлю мыло в ванне, когда ты идешь туда мыться, или еще что-нибудь в том же роде. Впрочем, ты не сломал себе шею, поскользнувшись в ванне, не свалился с лестницы, словом, всякий раз ты оставался цел и невредим, — сказала она со смешком. — А потом я вдруг заметила одну вещь. Те цветы, что я воткнула в землю, те, на которые ты помочился… Они завяли, конечно, а ветка не завяла. Она принялась. Из нее и вырос этот клеи. Поэтому и злость моя прошла, я простила тебе тот случай, ведь деревце все-таки выросло. Но сейчас оно погибает, Мейкон.
Молочник потер уголок глаза. Ему до смерти хотелось спать.
— Скажи на милость, помочился человек — и такие грандиозные последствия! Не повторить ли мне это по новой, как ты посоветуешь?
Магдалина, именуемая Линой, вынула руку из кармана халата и с размаху ударила его по губам. Он вспыхнул, замахнулся даже, но сдержался. Не обратив внимания на этот жест, она сказала:
— Я с тобою церемониться не собираюсь, это так же верно, как то, что меня Магдалиной зовут. Я думала, раз деревце принялось, значит, все в порядке. Но я забыла: есть различные способы мочиться на людей.
— Послушай-ка. — Молочник протрезвел и старался говорить как можно спокойней и тверже. — Я могу, конечно, принять во внимание… до некоторой степени, что ты под газком. Но рукам все-таки воли не давай. И к чему все эти разговоры о том, как и кто на кого помочился?
— А ты занимаешься этим всю жизнь.
— Ты что, с ума сошла? Я хоть раз задел кого-то в этом доме? Слышала ли ты хоть раз, чтобы я распоряжался тут, командовал? Я ни на кого не давлю: сам живу и людям жить даю, и тебе это известно.
— Мне известно, что ты рассказал папе о Коринфянам, что она встречается тайком с одним человеком.
— Я не мог не рассказать. Я был бы счастлив, если бы Коринфянам себе кого-то нашла, но дело в том, что я знаю этого человека. Я… сталкивался с ним. — Молочник осекся: нельзя же ей все объяснить. О «Семи днях», о своих подозрениях.
— Ах, вот как, — ядовито протянула она. — Ты присмотрел для нее кого-нибудь более подходящего?
— Нет.
— Не присмотрел? Но этот человек живет в Южном предместье и ей не подобает с ним встречаться, да? Ты можешь заводить романы в Южном предместье, а ей это не подобает?
— Лина…
— А скажи мне, что тебе известно насчет того, кому с кем подобает встречаться? И с каких пор тебя волнует, уронила ли себя Коринфянам или же не уронила? Ты смеешься над нами всю жизнь. Над Коринфянам. Надо мной. Над мамой. Пользуешься нашими услугами, командуешь да к тому же еще критикуешь: хорошо ли мы приготовили тебе еду, хорошо ли ведем хозяйство в твоем доме. И вдруг — на тебе: оказывается, ты принимаешь близко к сердцу судьбу Коринфянам и заставляешь ее порвать с человеком, которого ты не одобрил. Да какое право ты имеешь одобрять кого-то и не одобрять? Я уже тринадцать лет дышала воздухом, до того как у тебя образовались легкие. Коринфянам — двенадцать. Ты же совершенно ничего о нас не знаешь; мы делали розы — вот все, что тебе известно, и вдруг оказывается, ты знаешь, как нужно поступить той самой женщине, которая обтирала тебе подбородок, когда ты был так мал, что плюнуть не умел. Наши годы растрачены на тебя, как найденная на земле монетка. Ты спал — мы боялись пошелохнуться; тебе хотелось есть — мы принимались стряпать; играть хотелось — развлекали тебя; а когда ты стал настолько взрослым, что постиг различие между женщиной и грузовиком-двухтонкой, все в этом доме перестало для тебя существовать. Правда, тебе еще ни разу не пришлось выстирать свое же собственное белье. Постелить свою же собственную постель, ополоснуть за собой ванну, смахнуть веником осыпавшуюся с твоих ботинок пыль. И ты ни разу ни одну из нас не спросил, не устала ли, как настроение, не хочется ли кофе. Ни разу в жизни ты не поднял ничего более тяжелого, чем собственные ноги, и не решил проблемы более сложной, чем те, что поставлены в учебнике арифметики для четвертого класса. Так откуда же у тебя право решать за нас нашу судьбу?
— Лина, хватит. Я не хочу больше этого слушать.
— А я скажу тебе — откуда. Разница в телосложении, дает тебе право: мы, видишь ли, женщины, а ты — мужчина. Так вот послушай, милый мой малыш: этого вовсе не достаточно. Я уж не знаю, где ты раздобудешь остальное и какой благодетель тебя им снабдит, но попомни мои слова: разница в телосложении отнюдь не все, что тебе нужно. Он запретил Коринфянам выходить из дома, заставил ее отказаться от места, а человека того выселил как неплательщика да к тому же еще подал в суд и наложил арест на его заработную плату, и все это из-за тебя. Ты в точности такой, как он. В точности. Из-за него я не ходила в колледж. Боялась, как бы он не сделал чего с мамой. Ты один раз ударил его и думаешь, мы все считаем, будто ты за нее заступился? Ложь. Ты просто власть свою демонстрировал, чтобы все мы поняли: у тебя есть право распоряжаться ею и распоряжаться нами.
Она внезапно замолчала, и Молочнику стало слышно ее дыхание. Когда она заговорила снова, ее голос изменился: в нем уже не звучали металлические нотки, в нем струилась, в нем порхала музыка.
— Когда мы с Коринфянам были маленькими, еще до того, как ты родился, он однажды повел нас в ледник. Отвез нас на своем «Гудзоне». Мы были нарядно одеты, и на нас таращились во все глаза потные чернокожие люди. Мы держали в носовых платочках кусочки льда и потихоньку сосали его, чуть наклоняясь, чтобы не закапать платья. Там были и другие дети. Босые, голые до пояса, грязные. Но мы с Коринфянам стояли поодаль, около своей машины, в белых чулочках, с бантами, в перчатках. И когда он разговаривал с теми людьми, он все поглядывал на нас, на нас и на машину. На машину и на нас. Ты понимаешь, он взял нас туда, чтобы те люди увидели нас и позавидовали, нам позавидовали, ему. А потом какой-то мальчик подошел к нам и положил руку на голову Коринфянам. Она протянула мальчику кусочек льда, но не успели мы оглянуться, как увидели: он что есть духу мчится к нам. Он стукнул ее по руке, так что лед упал на землю, и тут же втолкнул нас обеих в машину. Сперва он выставил нас напоказ, потом выставил на позор. У нас вся жизнь такая: то, следуя его велению, мы гордо шествуем, словно девственницы по Вавилону, то он подвергает нас поношению, как вавилонских блудниц. Сейчас он снова вышиб кусочек льда из руки Коринфянам. А виноват в этом ты. — Магдалина, именуемая Линой, плакала. — Ты виноват. Ты нелепый, жалкий, глупый, себялюбивый, ненавистный человек. Я надеюсь, разница в нашем телосложении сослужит тебе добрую службу, и прошу тебя, цени это преимущество, потому что другого тебе не дано. Только я хочу тебя предупредить. — Она вынула из кармана очки и надела. Ее глаза увеличились за линзами вдвое и стали очень светлыми и холодными. — Я перестала делать розы, и тебе в этом доме больше не удастся ни на кого помочиться.