Екатерина Великая. Сердце императрицы - Мария Романова
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Екатерина подошла к окну, отодвинула тяжелую штору. Вдаль уходил бескрайний дворцовый парк, и в мягко спускающихся сумерках уже зажигались китайские фонарики на деревьях и вокруг фонтанов.
«И самое главное: покинуть меня теперь, в самый ответственный, решающий момент, когда на кону стоит все – моя судьба, судьба короны, судьба России… Бог мой, Алексей, как ты мог решиться на такое? И грех ведь какой… Ты же бросил меня, Алеша. Бросил, как бы обидно для тебя это ни звучало. Правда жестока… Ты знал, что нужен мне сейчас, может быть, как никто другой. Ни Гриша, ни Станислав не заменят тебя, ведь только на тебя могла я положиться целиком и полностью… А ты – вдруг – дал волю своей обиде, своим амбициям…»
Тьма сгустилась. Ярко засветились подъездные аллеи.
«А может быть, я не права? Прости меня, прости, Алеша! Я должна была быть мягче, нежнее, я должна была дать тебе больше, дать то, чего ты ждал… Хотя… Почему я должна была дать тебе это? Какое право ты имел ожидать от меня, великой княгини, будущей российской самодержицы, какого-либо особого отношения к себе?»
Екатерина присела на пышную кровать. Машинально погладила мягкий шелк покрывала. Взгляд упал на стоявшую у кровати статуэтку: ангел, обнимающий ребенка.
«Аннушка, девочка моя! Как бы я хотела, чтобы ты была со мной!.. Я бы все отдала: и корону, и мечты свои, и даже от Григория отказалась бы, только бы ты была рядом. Павлуша, твой братик, пока любит меня, но скоро, ох как скоро это пройдет. Любовь его сменится если не ненавистью, то духом соперничества и завистью… А как же, он ведь мой сын, плоть от плоти моей. Он тоже будет мечтать об императорской короне и вырастет не сподвижником мне в делах великих, а соперником, врагом… А ты, доченька, ангелочек мой, ты любила бы меня всегда – просто так, потому что я твоя мама».
Снова вернулась боль – удушающая, стискивающая горло и сердце. Екатерина повалилась на постель, силясь сдержать рвущийся животный крик. Неистово кусала подушки, почти рвала их зубами в немом отчаянном стремлении удержать, не выпустить свой вопль, свою боль.
Почти каждую ночь она глухо кричала, уткнувшись в подушки, – дочь, мертвое тельце ее дочери стояло перед глазами, не хотело отпускать… Она тихо выла, и единственным желанием было заплакать – казалось, со слезами придет хоть какое-то облегчение, словно спадет на душу живительная роса. Но слез не было, и, уставившись в темноту сухими глазами, она лежала часами без движения, не помня себя, не думая ни о чем и не чувствуя ничего.
Ей было все равно, есть рядом посторонние или нет. Ну, очередной амант. Никто… Пешка… Душа-то пуста…
Потом приходило забытье. Но и оно не приносило покоя. Сначала возникало личико Аннушки, маленькое, бледное, измученное болезнью. Потом приходила мать, укоряюще махала руками, как когда-то в юности, пыталась стащить с нее одеяло и повезти на какой-то бал… Снова, как тогда, в лихорадочном бреду, горели щеки, испариной покрывалось все тело… А потом опять был вокруг снежный лес, затем языки пламени, и в них опять появлялось уже измучившее ее до предела, вымотавшее ей всю душу родное лицо с черными глазами, а потом, когда она почти могла коснуться его, оно исчезало, и на смену приходило другое – не то…
И вновь нужно было просыпаться – и с пробуждением снова возвращалась боль и начинала терзать с новой силой. Время лечит, говорил Григорий, вторила ему и Прасковья, но Екатерине казалось, что каждый день только растравливает заново ее раны. Нужно было вставать, куда-то идти или ехать, с кем-то говорить, кому-то улыбаться, писать письма, принимать посланников и просителей, и она делала все, что от нее требовалось, ничего не пропуская в свою словно окаменевшую, застывшую душу – ничего.
А потом снова приходила ночь – и все начиналось сначала.
Одно желание осталось у нее – победить. Теперь, после стольких потерь, она не могла остановиться. Даже мысль о мести отошла на второй план, стала лишь одной из причин, не главным стремлением.
«Я ехала к вам с чистым сердцем… Вы, Петер Ульрих, дражайший супруг мой, не подозревали, что своими глупостями и пакостями в конечном счете наносите непоправимый вред себе… Но я могла бы снести все. Господи, вы бы сидели на троне и в ус не дули, принимая почести и лесть иностранных монархов и послов, а я бы работала за вас – тяжко, трудно, но на благо России… Я бы все делала вместе с вами и никогда не помыслила об ином, но вам мало было превратить мое существование в ад, вы лишили жизни мою доченьку. Что вас так оскорбило? Моя измена? Смешно, ваше величество… Разве я хоть однажды упрекнула вас в неверности? Разве я не распивала мирно кофе с вами и с вашими то Машенькой, то Наденькой, то Лизанькой? Разве я не помогала вам советами в амурных делах и не дарила Лизавете то французский батист, то английские шпильки? Отчего же вы не смогли, не захотели оставить мне хоть малую толику радости?»
Вновь всплыли перед глазами эти глупые чаепития, кофий, поверх которого ей мерзко улыбалась очередная фаворитка. Но мысли уже текли дальше.
«Любовь Григория пуста и суетна, как суетен и непостоянен он сам. Конечно, он сделает все, чтобы вознести меня на вершину, но только потому, что это единственное средство, чтобы подняться и ему самому. Разумовский, Кирило… О, я вызываю в нем страсть, это несомненно, но будет ли он служить мне так, как его старший брат считал за честь служить Елизавете? Мне все кажется, что истинные его мотивы – удержаться на вершине и сделать все для вознесения своего гетманства, своего края… Граф Бецкой – человек родной, умнейший, но он стареет, как постареем все мы, кто знает, сколько еще отпущено ему сил и здоровья. Ах, если бы кто-то был предан мне и душой и телом, безоглядно, так, как предан был милый Алеша Темкин… Если бы я могла засыпать и просыпаться спокойно, с мыслью о том, что кто-то бережет меня, словно ангел…»
Как всегда, когда мысли начинали принимать деловой, практический оборот, Екатерина встряхнулась. Встала, задумчиво прошлась по комнате.
«Это должен быть человек молодой. Энергичный. Умный. Отважный. С большими чаяниями. Он должен безудержно стремиться ввысь, но и столь же безудержно любить державу свою. Должен быть готов идти на все – ради меня и ради государства Российского и понимать сие как одно и то же. Бог свидетель, я прощу ему многое, если только буду видеть в нем истинного, надежного друга. Сейчас, когда решается судьба, да не только моя, многих и многих судьбы ныне на кону, он должен, не может не появиться… Великие события всегда вызывают к жизни великих людей…»
Из «Собственноручных записок императрицы Екатерины II»
Впрочем, решение мое было принято, и я смотрела на мою высылку или невысылку очень философски; я нашлась бы в любом положении, в которое Провидению угодно было бы меня поставить, и тогда не была бы лишена помощи, которую дают ум и талант каждому по мере его природных способностей; я чувствовала в себе мужество подыматься и спускаться, но так, чтобы мое сердце и душа при этом не превозносились и не возгордились, или, в обратном направлении, не испытали ни падения, ни унижения. Я знала, что я человек и тем самым существо ограниченное и неспособное к совершенству; мои намерения были всегда честны и чисты; если я с самаго начала поняла, что любить мужа, который не был достоин любви и вовсе не старался ее заслужить, вещь трудная, если не невозможная, то по крайней мере я оказала ему и его интересам самую искреннюю привязанность, какую друг и даже слуга может оказать своему другу или господину; мои советы были всегда самыми лучшими, какие я могла придумать для его блага; если он им не следовал, не я была в том виновата, а его собственный рассудок, который не был ни здрав, ни трезв. Когда я приехала в Россию и затем в первые годы нашей брачной жизни, сердце мое было бы открыто великому князю: стоило лишь ему пожелать хоть немного сносно обращаться со мною; вполне естественно, что когда я увидела, что из всех возможных предметов его внимания я была тем, которому Его Императорское Высочество оказывал его меньше всего, именно потому, что я была его женой, я не нашла этого положения ни приятным, ни по вкусу, и оно мне надоедало и, может быть, огорчало меня. Это последнее чувство, чувство горя, я подавляла в себе гораздо сильнее, чем все остальныя; природная гордость моей души и ея закал делали для меня невыносимой мысль, что я могу быть несчастна. Я говорила себе: «Счастие и несчастие – в сердце и в душе каждаго человека. Если ты переживаешь несчастие, становись выше его и сделай так, чтобы твое счастие не зависело ни от какого события». С таким-то душевным складом я родилась, будучи при этом одарена очень большой чувствительностью и внешностью по меньшей мере очень интересною, которая без помощи искусственных средств и прикрас нравилась с перваго же взгляда; ум мой по природе был настолько примирительнаго свойства, что никогда никто не мог пробыть со мною и четверти часа, чтобы не почувствовать себя в разговоре непринужденным и не беседовать со мною так, как будто он уже давно со мною знаком. По природе снисходительная, я без труда привлекала к себе доверие всех, имевших со мною дело, потому что всякий чувствовал, что побуждениями, которым я охотнее всего следовала, были самая строгая честность и добрая воля. Я осмелюсь утверждать относительно себя, если только мне будет позволено употребить это выражение, что я была честным и благородным рыцарем, с умом несравненно более мужским, нежели женским; но в то же время, внешним образом, я ничем не походила на мужчину; в соединении с мужским умом и характером во мне находили все приятныя качества женщины, достойной любви; да простят мне это выражение, во имя искренности признания, к которому побуждает меня мое самолюбие, не прикрываясь ложной скромностью. Впрочем, это сочинение должно само по себе доказать то, что я говорю о своем уме, сердце и характере. Я только что сказала о том, что я нравилась, следовательно, половина пути к искушению была уже налицо, и в подобном случае от сущности человеческой природы зависит, чтобы не было недостатка и в другой, ибо искушать и быть искушаемым очень близко одно к другому, и, несмотря на самыя лучшия правила морали, запечатленныя в голове, когда в них вмешивается чувствительность, как только она проявится, оказываешься уже безконечно дальше, чем думаешь, и я еще до сих пор не знаю, как можно помешать этому случиться.