Записки лимитчика - Виктор Окунев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Два вечера кряду читала Офелия стихи. Безумно много читано было ею. Эта женщина словно казнилась на каждой строфе; волна слушательского внимания обмирала у ее ног. Прехудющая, все знали — после долгой болезни, в штанишках мужеско-дамских трепаных и с независимым шарфиком через плечо, она, схватив себя за горло, руками как будто выдавливала что-то потаенное; и горло у нее при этом было некрасиво рельефным, шея измученной, как у старухи.
Уже повторялся в возгласах хвалы и славы седоглавый Семен Буркин, принявший под свое начало литературную студию «Новый путь» в незапамятные времена. Сивка-Бурка, как перекрестили его злопыхатели. Ребячливый, легко обижающийся и впадающий, вследствие этого, в черную меланхолию, он в продолжение Офелиевских вечеров словно горел ровным, напряженным пламенем. Воздадим ему должное!
Впереди была одна странность, связанная с Офелией. Поэтессу провожали. Впрочем, тут нет, конечно, ничего странного. Напротив! Провожающие из «Нового пути», высыпав на скверно освещенные подступы к институту информации, толпились; всеми владело, должно быть, одно, слишком сильное, впечатление. Здесь и там слышались приглушенные восклицания: «Вот так вечер! Замечательный вечер!» и «Да-а, ничего не скажешь, большой она поэт», а еще «Я влюблена в нее, о-о, как я в нее влюблена!..» Последнее, правда, говорилось шепотом, но далеко слышимым шепотом...
Поэтесса уходила во тьму стремительно. Спутник, покорный, тихий, много моложе ее (никто не знал его имени, можно было только предполагать — кто он), сопровождал. Студийцы, толкаясь, бросались вслед за ними. Двойная цепочка редких, еле тлеющих фонарей обозначала этот путь. Семен Буркин отставал первым — откровенно и безнадежно. С ним вместе тотчас отставали самые преданные ему: пробовавшая переводить из Гельдерлина тучная Анна Матвеевна, служившая в библиотеке института иностранных языков; выпустившая книгу краснопресненских, как она их называла, стихов Кира Крутицкая, работавшая всю жизнь по типографиям, на черной работе, высокая и нескладная; преуспевший в особенной иронической поэзии и выступавший под псевдонимом Павел Закройворота, военный инженер, майор; некто Бельдюшев, ни в чем не преуспевший, странник.
Отставали многие, но не все. Я не отставал, я был с Офелией и ее спутником. Они летели в расступающейся тьме — молча. Я видел нетерпение в женском лице, настороженность. Чего я хотел от поэтессы? Увы, знакомства. Но речи мои в этот вечер не встречали отклика...
Поэтесса, между тем, тревожилась все сильней. Отчего была ее тревога? Кого она во мне подозревала? Стукача? Известно было широко: на всех литературных собраниях обязательно присутствие тайного осведомителя, штатного доносчика... О, этот мир подозрений, испортивший поэтессе жизнь! Как я любил ее, как жалел!.. Однако моя любовь и жалость ей были не нужны. Как не нужны ей были моя Москва-Товарная, наши бедные жилые вагончики на отшибе от справедливости, моя неприкаянность...
Приближались суетные огни широкого, неимоверно широкого проспекта. Вот он кипящий, шалый свет торговых залов за высокими стеклами, забегаловок с развесистыми, шибающими в нос запахами, афиш с прыгающими надписями, смертельных для неискушенного сердца. Но где, где это неискушенное сердце? Не ищите, нет его!
Поэтесса тем временем исчезала — на лестницах, проваливающихся в недра метро. Спутник ее заслонял. Последний взгляд — чужой, косящий оттуда. Вся жизнь в этом взгляде. Боже мой, вся тайна!
Подруг в общежитии не выбирают
Из всех Ангелининых подруг, без которых она не могла существовать и часу, самой некрасивой считалась Света Скоромная. Впрочем, подруг в общежитии не выбирают, их подселяют. Ангелина и Света учились в ординатуре, Корка-Конкордия — в аспирантуре. Приходила еще Шура, которая как будто прихрамывала слегка, и Валя Шапошникова, которая потом вышла замуж за Бобку-собачника и на чьей свадьбе я гулял перед отъездом из Москвы.
По ночам в аспирантском общежитии (иногда меня оставляли ночевать в мужской комнате этажом выше) было слышно, как где-то лают собаки. Лаяли они изнемогая и глухо, точно из-под земли. Собаки посреди Москвы?
— Это Бобкины подопытные, — объяснила мне как-то Ангелина и показала в окно. — Вон в том здании обитают...
С Бобкой я знаком мельком. Он, кроме диссертации, пишет рассказы о бренности собачьего существования, — я его понимаю.
Квартирую я в эту пору возле Павелецкого вокзала, на товарной станции, являюсь к Ангелине после работы на путях, измерзший за день, наскоро умывшийся. Одет я в старое драповое пальто с накладными карманами, на голове рыжая папаха, купленная сгоряча сразу после демобилизации. Папаха оказалась мала мне, уши у меня постоянно мерзнут, — денег на ушанку я не соберу никак...
— Люляев пришел, Люляев! — встречает меня Света Скоромная, смуглое лицо ее с морщинками возле глаз и с неумело подкрашенными губами сияет откровенной радостью, так что Ангелина под общий смех каждый раз повторяет:
— Смотри, Люляев, как она тебя любит! Почему бы вам, милейшие, не договориться за моей спиной?..
Произносится все это небрежно, выжидающе, как будто каждый раз она испытывает судьбу, на что Света обычно отвечает:
— А мы уже договорились, да только никому не болтаем, правда, Люляев?
И тоже как бы поддразнивая не столько Ангелину, сколько самое себя, да и меня тоже... Я отмалчиваюсь, довольно растерянно, должно быть, улыбаюсь, — общее веселье усиливается. Тогда я беру первый попавшийся под руку журнал из груды на круглом столе, сосредоточенно листаю, пока не натыкаюсь на что-нибудь вроде «Тайны неизлечимых недугов».
Недуги, понимаемые широко, меня давно интересуют: например, болезни общества...
Ангелина отнимает у меня «Тайны», берется стягивать с меня пальто, начинает оглядывать изучающим, цепким взглядом, точно впервые видит, и доброжелательно говорит:
— Давай не изображай из себя человека не от мира сего... Хочешь есть?
— Разве можно об этом спрашивать? — всплескивает руками Света. — Сади за стол и корми! Человек с мороза пришел.
В комнате у них пахнет духами, книгами, принесенными из клиники, которые, конечно же, пахнут по-особому, несут на себе невидимые печати страдания и исцеления; фонендоскоп свешивается через никелированную спинку кровати; натертый паркет «елочкой» — приятного теплого тона. Скрытые за панелями калориферы нагнетают тепло, окна необыкновенно высоки, видно движение облачных громад где-то над Пресней; и после жилого вагона, в котором у нас поселились прочные запахи каменного угля, солярки и солидола — от рабочей одежды, висящей тут же в закутке, — после вагона, в котором терпко пахнет морозным железом, креозотовыми шпалами и всеми ароматами Москвы-Товарной, я чувствую себя словно в ином измерении. Так оно и было: иное, несравнимое!
И тоже словно в ином измерении, в другой по смыслу жизни, где-нибудь на дальней, затерянной в холодных пространствах, стройке собирал женщин к о т л о в а н, и они, сбившись в нем в неразличимо однообразную толпу, наполняли его своими выстывшими на морозе голосами.
В насосной горит трехсотваттная переносная лампа, блок для тепла укрыт поверху брезентом, щели в опалубке забиты толем. В блоке стоят четыре электропечи, подсоединенные к питающему кабелю. Черви спиралей белы от накала и жужжат, в насосной тепло.
Бьет из скалы ледяная вода, под ногами она не убывает: насос не успевает откачивать ее. И эта недобро чернеющая скала, ее изломы, эта точно смеющаяся в свете лампы над усилиями людей ледяная вода сообщают всему колорит суровый, угнетающий слабого.
В блоке работает бригада женщин, они в резиновых сапогах и без телогреек, и оттого все разномастны — в кофтах, куртках, толстых рубахах, заправленных в брюки под ремень.
Одна из женщин управляется с отбойным молотком, она проходит слоистую, негодную породу, оголяя монолит. Шланг со сжатым воздухом идет за ней резиновым удавом, воздух в зазоре штуцера фистулит.
У остальных в руках гольные веники и мастерки, они выбирают каменную крошку из воды, наполняя ведра и по цепи доставляя их наружу. При этом крайняя шумит деревенеющим брезентом... Крупные камни передают из рук в руки, натужливо перемогаясь и стараясь не уронить товарке в ноги. Глыбы всем скопом отваливают к стене.
...Отбойный молоток замолчал, работавшая устало присела — на корточки, по-зэковски.
— Я молодая, но я что-то уморилась, — говорит она. — Давайте, подруги, покурим!
Пристраиваются кто где может.
— Тут мужская сила нужна — это мужская работа, долбежная!..
— Фуежная, — добавляют немедленно; все опустошенно смеются.
— А ничего, бабы, вот оторвемся от скалы, там легче будет, — говорит пожилая звеньевая, запалив «беломорину». — Главное дело — от скалы уйти, бетон уложить.
Крупная в плечах и бедрах, она не уступит и мужику. На ней выбеленная годами солдатская гимнастерка с раскрытым воротом.