Спокойной ночи - Андрей Синявский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Говорят, перегной. Не уверен. Хорошо бы, конечно. Для следующих. Но история не почва. Каменистее. Опасна для жизни. Основательна, однако. Серьезна. Скопление томов подобно тяжелым, глубоким геологическим отложениям. Мезозой. Здесь всё найдете. Ракушки. Улитки. Столпотворения народов. Чертов палец. Отпечаток дивной птицы – археоптерикс. Сказания иностранцев. Земля.
В курилке ни души. Как вымерла Ленинка. Если умер, так и сматываться сразу? Я останусь до конца. Последним. Раскупорил пачку «Беломора». Какое мне дело? Не затем я сюда пришел. Меня занимает Димитрий. Исключительно. Молчи, сатана! Сталактит. Станина. Стапель. Иностранные авторы, как троцкисты, сомневались: подлинный он или мнимый? Поразительно! Инокиня Марфа, бывшая Мария, в девичестве Нагая, несколько раз, если изучать, меняла показания. То жив, то мертв. Куда годится? Когда жена Годунова, тоже Мария, дочь Малюты между прочим, ринулась на нее со свечой: «Выжгу очи! признавайся, живой он или мертвый?», – то Борис остановил: «Подожди». А Марфа пожала плечами. «Не ведаю, – наслаждалась монахиня. – Откуда мне, бедной, знать? Не совру – коли живой…»
То ли Рузвельт, не помню, то ли Иден, то ли еще какой заморский гость, говорят, не удержался.
– Многие вам лета, – воскликнул, – господин Генералиссимус! Но все мы ходим под солнцем и вынуждены, увы, мыслить политически. Кто, скажите, займет ваше законное место, когда вы уйдете в лучший мир, если это не секрет?..
Политбюро дрогнуло. Провокационный вопрос. И лыбится, блядь худая, как это умеют иностранцы. Так что же наш?.. Ничего страшного. Ответно засиял в дружеской кавказской улыбке и обвел Политбюро, по кругу, острым, с ленинской лучистой насечкой, глазком. Не глаз, а маслина. «Эты что лы? – вздохнул в усы, выколотил не спеша трубку. – Ынтэрэсно – кто наслэднык?.. – И еще раз маслянистым взглядом пересчитал когорту. Те трепещут, дышать перестали – судьба решается. Мягко воздел палец: – Нэызвэсный маладой чэлавэк!»
Все так и попадали. Смеху полные штаны. Ну и выдал, отец! Обдурил иноземца. И никому не обидно. Все в говне. Субординация в сохранности. Забыли о главном, о юморе в законах истории, а он помнил. Он все помнил. Сам начинал, не так давно, неизвестным молодым человеком и знал что почем. Только разве найдешь такого? Неизвестные молодые люди что-то перевелись на Руси. Где взяться Самозванцу?..
В Тайнинках подтвердила царица: «Мой! Он самый! Воистину Димитрий!» Хоть и был тот рыж, хоть и был тот некрасив, и бородавка не там, где надо. Политбюро аплодировало… Над телом, когда волокли, однако затуманилась Марфа. Едва взглянув, отвернулась. Правда, на сей раз был он изуродован, разоблачен и непристоен. «Твой это сын или нет?» – наседала толпа. Покачала головой. «Нет, – ответила. – Какой теперь это Царевич? Не известный мне человек…»
Что значило это «теперь»? Что раньше был настоящий? Пока живы, так все настоящие. А мертвые уже и не в счет? Ничейные? Не те? Сколько можно изменять одному и тому же сокровищу? Вот посмотришь: возьмет и объявится – всем назло. Долго ли? Немного подгримироваться. Созвать войска. Меморандум. Иди потом доказывай, что это Геловани…
В заброшенном сегодня, пустынном книгохранилище было тихо, как в храме. Но история комплектовалась и назревала невидимо здесь. Здесь, в библиотеке, берет она истоки, черпает резервы. Все под рукой – и сын-отщепенец, и прадед-консерватор выстраиваются по индексам в ряд. Прочесть немыслимо – не хватит человеческих жизней, достаточно взором окинуть ровный прибой корешков, убегающий под землю мертвым до времени фондом, где всем нам стоять картотекой, кому по именному, кому по предметному перечню. Где всякая альфа и бета чреваты потрясениями. Где Ленин? Где Сталин? Где Гитлер? Где лучшие умы человечества? Как банки под этикетками – здесь. Не кладбище. Арсенал. Громадные ангары. Запасы. Взбунтуются, вырвутся духи – наверху переворот, и быстро назад, на полку, до нового призыва. Правильно забеспокоился Фамусов: «Собрать все книги, да и сжечь!..» Да запятая в том, что и сам он уже запечатан в коллекторе. Отыщете без труда по любому указателю. На букву «Г» (Грибоедов). На букву «Ф» (Фамусов). На букву «К» (Книги)…
«…Палача загоняли до упаду. Проделав с толком все, что по работе потребно, в антрактах он ускользал за ситцевую кулису и в прохладе, в полумгле чуток передыхал. Хлебал воду из рукомойника, ополаскивал глаза, разъеденные потом и копотью, и, стараясь не греметь сапогами, пристраивался калачиком, в ожидании часа, на казенном рундуке. Вторые сутки шел сыск – пытали о смерти царевича.
«Волею Божьей и Божьим судом, страдая падучим недугом, наткнулся на вострый ножик и душу испустил. А Мишка Нагой да Гришка Нагой учинили шум и потерю, и злокозненно, беззаконно… И сына Данилу, и Никиту Качалова, и Волохова Осипа в одночасье… И женочку оную, расстреляв, в воду посадили…»
От крика, от дыма, от бессонной пальбы раскалывалась башка. Саднили стертые в кровь мозоли. Легко сказать! Сорок четыре свидетеля прошло уже через эти руки. Кажного свяжи, успокой. А сколько кнутом, а сколько пупырью – и не считано!.. Хоть бы сукна пожаловали за порченую рубаху. Новая. Грехом Арсюшки. Засмотрелся Арсюшка на бабий срам и поднес горячие клещи к отцову боку. Ладно до мяса не прожег. Дома выпорю.
– Дома выпорю, – пригрозил он вяло, для острастки, и сомкнул в изнеможении вежды. Но краем уха прислушивался – и к топоту ног в приемной, и к свисту перьев, и к хриплому, с одышкой, понуканию Клешнина́.
– Сам! Своею рукою!.. Как учало его трясти, как учало бить, корчить, туды-сюды, он возьми и пропорись…
Слава Создателю. Кубыть пронесло. Забрезжила минута вздремнуть.
– Своей рукою, – выводил певучий, старческий альт за ситцевой занавеской. – Своей рукою, милостивцы…
В ногах закопошился Арсюшка: – Тятька, а тятька! Кто ж его порешил? Царевича-то?..
Отец только шикнул на него: – Цыц, змееныш! – и легонько придавил сапогом.
Не возьмет он больше Арсюшку на важное государево дело. Пущай с матерью по монастырям промышляет да девок посадских за бока щиплет, покуда не созрел. Своей рукою. А надо бы с молодых ногтей, горбом, приучать к ремеслу. Это тебе не свиней пасти, не хлеб сеять. Тут нужен талант.
Бывало, говаривал царь Иван Васильевич: «Золотые руки у тебя, Никифор! Тебе бы часы починять. Примуса…» Добрый был государь. Как топнет ножкой! Царевич в батюшку. Покуда не созрел. Зрел зря. Резал. Лился, лился свет. Изо рта – из окна. Посветлело у розовых десен, и вырос – ясно – язык.
Без подсосываний, без распорок. И нос защемлять не надо бельевой прищепкой, чтобы рот открыл. И зубы не надо выламывать. Сам протянул себя. Оставалось полоснуть красноватый – сверху белесый – отросток, подобный бесстыжему собачьему уду. Ухваченный щипцами за хвост, дернулся, было, ан опоздал.
– Арсений, смотри! Запоминай!
Рраз!
Брось на пол: кошка съест. – Облизывается.
На месте же оскопленного рта нетронутая бородатая харя исторгла перед взором секатора свою пугливую внутренность. Должно, другой лжесвидетель был приуготован по списку – на усекновение мерзопакостных уст.
– Учись, мой сын! – Рраз! – Брось кошке: съест. Облизывается.
Да их тут с полсотни! Не успеешь с одним разделаться… Поворачивайся, кат! Не то вылетит петушиное слово и, считай, пропало царство, рассыпана казна и пойдет куражом по свету затейное воровство. Тогда несдобровать: вставай с сундука, береди мозоли!.. Но его не беспокоили. Изымая протянутые за подаянием языки, он слышал, как чья-то баба заливается в соплях:
– Сам заразися. Небрежением тутошним. И допрежь. Найдет на него хвороба, метнет оземь, – он и память потеряет. Ровно психованный. Мамки да няньки чичас унимать: не убился бы затылком. Так он, сердешный, все руки им обгрызет, пуговицы пообкусывает. Откроет роток – ды кэ-э-к тяпнет зубами. За что ухватил, то и отъест, болезный…
Облизывается. А щипцы и клещи, как нарочно, куда-то затахторил Арсений.
Пустыми руками язык уцепить? – это, знаете, гидравлика! Скользит. Ему посчастливилось, наконец, ногтем ухватить-таки слюнявую мякоть. Пасть разинулась до затылка и – цап! – акула, за палец. Ну сатана! И тотчас все прочие, не упраздненные заблаговременно, рты залопотали непотребные речи. Никифору и не двинуться. Рванул руку и пробудился от боли, от горькой жалости к себе. Неутомимый Арсюшка был уже на ногах: – Тятька, вставай! Пора! Нас кличут!..»
…Внезапно библиотека начала сворачиваться. Библиотечные девы так и налетают по залам – на считанных – вихрем: – Сдавайте книги! Срочно сдавайте книги! Закрыта!..
Что за чепуха? На часах нет и половины пятого. До 11 же обычно? Сами в панике. Сворачивайся! Закрываем!..
Выбежал. Смотрю со ступенек Ленинки, сверху, – бегут. Мать честная! Не два, не три, не пять. Вся улица, как один, – бежит. Никаких автомашин. Во всю ширину усыпанная людьми, бегущая Воздвиженка. Восстание?.. Событие?..