Обезьяна приходит за своим черепом - Юрий Домбровский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Великая восточная война, — повторил он. — Она разрубит все узлы, в том числе и ваш, полковник Гарднер.
— Когда же она начнётся? — спросил Гарднер и провёл кончиком языка по губам.
— Гм, — усмехнулся карлик и посмотрел ему прямо в глаза. — Она начнётся в год, месяц и число, назначенные нашим фюрером. Когда календарно, я не знаю, но сколько бы ни ждали этого приказа, он будет.
— Он будет? — спросил жадно Гарднер.
— Он будет. Логика вещей такова, что до тех пор, пока на востоке существует советский колосс, мир, объявленный нами вне закона, не будет считать себя побеждённым. Море нечистых рас на востоке отрицает нас уже одним фактом своего существования. А когда мы пойдём на восток, обещаю, мы уже не будем смущать вас мелкими придирками. Вот где заработают на полном ходу все формы «Б-214». — Он усмехнулся.
Опять помолчали.
— Тогда я прошу разрешения задать и другой вопрос, — сказал осторожно и вкрадчиво Гарднер. — Это будет длительная война?
Карлик с улыбкой повернулся к Курцеру.
— Вы слышите, что он спрашивает? Разъясните же вы ему, пожалуйста, в какой войне придётся участвовать нашему коллеге.
— Особенно разгуляться вам, господин Гарднер, не придётся, — зло улыбнулся Курцер. — Хотя с теорией о двух-трёх неделях я не согласен, но я не допускаю, чтобы война затянулась на зиму. Глиняный колосс рухнет от германского меча, хотя для этого придётся ему нанести порядочное количество ударов. Да, это будет всё-таки серьёзная война. Россия — страна с твёрдым укладом, с плотно налаженным государственным бытием, с большой, хорошо обученной армией и невыразимо огромным человеческим потенциалом.
Карлик нахмурился.
— С вашего позволения, и я принадлежу к партии двух-трёх недель, сказал он. — Если война будет затянута на зиму, конец её вообще неясен. Долгую войну с двухсотмиллионным населением мы не выдержим. Но долгой она не будет. Наше спасение в том, что многорасовое государство не может быть прочным. Нечистый всегда ненавидит чистого. При первых же наших победах это огромное одеяло из разноцветных кусочков распадётся на лоскутки. Начнётся резня, сведение расовых счетов, которые накопились за двадцать пять лет, и в конце концов все перегрызутся так, что ещё и нам будут рады. Вот тогда нам и потребуется ваша рука, коллега Гарднер. Мы строго-настрого запретим кому-либо мешать вам в исполнении вашего солдатского долга. Мы вам поручим очищение и расовое освоение всего этого почти космического пространства в двадцать два миллиона квадратных километров, а сейчас, уж ничего не поделаешь, надо вам несколько потесниться. Вы вот часто любите повторять: «Я солдат». Да, вы солдат, это хорошо, но здесь нужно быть не только солдатом, здесь нужно быть немного и учёным, и политиком, и даже дипломатом. А вот этих-то качеств у вас и нет. Хорошо, что мы заговорили обо всём этом. Коллега Курцер, я вас прошу лично заняться делом Войцика. Я знаю, вы мастер на интеллектуальные разговоры. Так вот, поговорите с Войциком отдельно, а полковник Гарднер уже не будет вам мешать. Не правда ли?
— Правда, — сказал Гарднер и опустил голову.
Глава третья
Расхаживая по комнате, Курцер диктовал:
— «Таким образом, эти сведения приобрели большую долю вероятия. Не желая, однако, показывать свой страх или, того более, явиться в смешном виде, я ограничился только расстрелом заложников и облавой в рабочих кварталах города. Но, конечно, как я и ожидал, никаких результатов это не дало. Правда, военный трибунал вынес несколько сотен смертных приговоров на основании чрезвычайных законов об охране нации, но ни суд, ни прокурор, ни тем более я, к которому приговор пошёл на утверждение, не могли скрыть, что он не может считаться обоснованным. Тем не менее...»
Он запнулся и замолчал.
— Тем не менее, — сказал секретарь, не поднимая глаз от листа бумаги, — вы их всё-таки расстреляли?
Курцер подошёл к дивану, сел на него и скинул подушки на пол.
— Память у вас хорошая, это я знаю, — сказал он устало. — Да, мы всё-таки «обслужили», как выражается Гарднер, этих бедных каналий, что, кстати, никакого удовольствия мне не доставило, я ведь не мой гестаповский коллега. Так на чём мы остановились?
— «...не может считаться обоснованным. Тем не менее...»
— Хорошо. Переделайте фразу так: «Несмотря на то, что описательная и результативная часть приговоров, несомненно, справедлива в свете наших общих задач в деле замирения страны, самые приговоры, однако, не могли считаться достаточно обоснованными. Так, например, не выполняется ряд процессуальных норм, которыми суд по самому своему характеру чрезвычайного трибунала заниматься не мог». Написали?
— Написал, — сказал Бенцинг. — Так действительно выходит приличнее. Вот тут и можно начать: «Тем не менее...»
— «Тем не менее, — заговорил размеренно Курцер, — все эти меры были бессильными и, конечно, не могли сколько-нибудь упрочить наше положение. Земля каждый день взрывалась и горела под нашими ногами. И что могли изменить в этом усиление внутренней охраны, облавы, чуть ли не поголовные расстрелы жителей того дома и даже той деревни, около которых произошла диверсия или покушение? Опасность, однако, пришла с той стороны, с которой я её никак не ожидал. Слишком нелепа была та ловушка, в которую я попался». Та ловушка, в которую я попался, — повторил он медленно, вдумываясь не в свои слова, а в то, что скрывается за ними.
— Я уже это написал, — сказал Бенцинг и положил перо, демонстративно показывая тем, что продолжения он и не ожидает.
С минуту ещё Курцер молча ходил по комнате, потом подошёл к стене, снял английский винчестер, осмотрел его, взвёл курок и стал целиться в своё отражение в зеркале. Положив перо, секретарь сидел неподвижно, опустив глаза на желтоватый лист бумаги. Курцер прищурился и щёлкнул курком. Бенцинг глубоко вздохнул и повернул голову.
— Всё? — коротко спросил он, медленно и сонно поднимая и опуская веки.
— Всё, — сказал Курцер. Вынул зажигалку и подбросил её на ладони. Спокойной ночи, Иоахим.
Бенцинг молча встал, бесшумно выдвинул ящик стола, сунул туда рукопись, потом подошёл к окну, опустил шторы, погасил настольную лампу и, не прощаясь, пошёл из кабинета.
— Иоахим! — окликнул его Курцер, когда тот был на пороге.
Бенцинг остановился и с улыбкой поглядел на него. Улыбка была открытая, понимающая, совсем не такая, которая пристала секретарю.
— Всё на том же месте? — сказал Курцер с кривой улыбкой.
— Я так и знал, что мы здесь кончим, — ответил Бенцинг, и тогда Курцер опять молча зашагал по комнате.
Секретарь затворил дверь. Курцер походил, походил, потом подошёл к туалетному столику, снял флакон с одеколоном, налил себе на ладонь немного зелёной жидкости, обеими ноздрями с наслаждением втянул её запах — он больше всего любил ангорских кошек, хорошие духи и шоколадные конфеты — и крепко провёл рукой по волосам. Потом бодро кашлянул, подошёл к письменному столу, сел за него, достал голубую тетрадку и начал быстро писать.
«Всё это очень плохо отражено в протоколах следствия и судебных материалах, хотя поплатилось за это более десяти тысяч человек. Я знаю, пожалуй, ненамного больше, чем следователи этого дела, тем не менее то, что я знаю, больше не знает никто. Вот если бы я был писателем...»
Не отрывая пера от бумаги и не перечитывая, он зачеркнул написанное косым крестом и продолжал уже не останавливаясь.
«Я писал про ловушку: „идиотская и нелепая“. Так оно и было. Однажды секретарь доложил мне, что с личным письмом от „Медведя“ ко мне пришла женщина. Было три часа ночи, и я приказал уже вызвать автомобиль. Тем не менее я задержался и письмо прочёл. Оно, несомненно, было написано „Медведем“ и имело номера схожие с теми, которые стояли на его переписке. Внизу был оттиск его печати. Я прочёл его до конца и увидел, что ничего существенного в нём нет, речь шла о каком-то заложнике, — тем не менее я принял посетительницу. Меня поразило, что она была одета очень провинциально с изысканностью мещанки, так, как полагается одеваться всем просительницам. Даже чёрная вуаль и та была на ней. Потом я подумал, что у „Медведя“ вообще вкус неважный, и больше думать об этом не стал. Утверждаю с полной ответственностью: я уже понимал, что ввязываюсь в скучную и, по-видимому, совершенно бесполезную историю. Тем не менее я предложил ей сесть и изложить существо дела. Она воскликнула: „О, спасибо!“ — и продолжала стоять. Тогда я сказал ей довольно резко, что мне неудобно так смотреть на неё снизу вверх, она села, и я мог разглядеть её как следует. Ей было лет около двадцати двух, никак не больше, у неё была великолепная матовая кожа, очень гладкая и мягкая, чёрные и несколько косо, по-кошачьему, расставленные глаза. Вот это я сразу заметил, а потом забыл, — а забывать-то, оказывается, и не следовало. У неё было жёсткое выражение лица, а когда она заговорила со мной, то меня так и резанул её голос, ясный и резкий. Ах, зачем я не обратил на это внимания тогда!» Рука Курцера безостановочно бегала по бумаге. Он покусывал побелевшие губы, а замазки во рту набиралось всё больше и больше, в голове начинало звенеть, но он всё-таки был доволен. Наконец-то он нашёл в себе мужество написать ясно и прямо о том, что давило его почти физически. С этой женщиной он прожил два дня. Он не был трусом. Даже в секретных бумагах министерства внутренних дел и государственной тайной полиции, когда речь заходила о ней, всегда отмечалось особо, что только мужество и самообладание наместника сохранило ему жизнь и дало возможность задержать преступницу. Впрочем, это была дешёвая победа. Она сумела как-то отравиться до прихода охраны. Итак, Мужество и Самообладание. Он чувствовал его в себе всё меньше и меньше. И серьёзно думал, что вряд ли теперь заслужит похвалы гестапо. Главное, если бы хотя опасность была открытая, ясная, лобовая, а то ведь всё скрывалось в тумане. Теперь он писал о том, что письмо оказалось поддельным, а сама она успела отравиться и умерла около него, на ковре. Нити оборвались. Враг показал на минуту своё страшное лицо, своё почти сверхъестественное всемогущество и ушёл в воздух, стал уэллсовским невидимкой, дал ему ещё какой-то срок, — а какой? Кто же это знает?