Красное колесо. Узел III Март Семнадцатого – 2 - Александр Солженицын
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Да, вот как он соглашается: пусть Родзянко формирует кабинет и берёт кого хочет, но четырёх министров – военного, морского, иностранных дел и внутренних – будет назначать и контролировать сам Государь.
Ни за что! – возмущался Рузский как имеющий право на возмущение и с тем же тоном учительным: в таком виде – это не согласие. Растревоженная гудящая Дума воспримет это как оскорбление! Да и кто ж иностранных дел, если не Милюков? Это значит – прямой отвод Милюкову?
Да Государь готов был согласиться и с Милюковым, он – запас оставлял из предусмотрительности, чтоб не так уж сразу много уступить. Он строил загородки потому, что знал за собой эту слабость – слишком быстро и легко уступить.
Хорошо, вот как он соглашается: пусть Родзянко формирует весь кабинет, но ответственный перед монархом, а не перед Думой.
Нет! – с властным оттенком голоса и уже повышенным тоном отводил Рузский.
Тут приехал из города Данилов, ещё насупленней, чем при встрече (он открыто напоминал Государю свою обиду за смещение из Ставки). С новой телеграммою от Алексеева.
Перед опасностью распространения анархии и тогда невозможностью продолжать войну, ради целости армии и России, Алексеев усердно умолял Его Величество соизволить на немедленное опубликование манифеста – проект которого тут же телеграфно и прилагал, они выработали его в Ставке. (Сидели и вырабатывали не порученное им!)
А в манифесте стояло: для скорейшего достижения победы – вот это самое министерство, ответственное перед представителями народа. И чтобы сформировал его именно Родзянко – из лиц, пользующихся доверием всей России.
Как застенок обступал Государя, всё тесней.
А если от этого именно и возникнет анархия?…
Но не согласиться с Рузским, не согласиться с Алексеевым, не согласиться с Брусиловым, – так что же надо делать: менять всё главнокомандование?
Тоже – в разгар войны… И – тем более нет сил.
Да, вот лежал вполне готовый манифест, очень понятно и даже трогательно составленный: о верных сынах России, объединившихся вокруг престола; что Россия несокрушима как всегда и козни врагов не одолеют её.
Оставалось только подписать.
Манифест лежал тем убедительный, что уже составленный. Николай боролся с облегчительным искушением: сразу взять – и подписать. Раз это нужно для блага России – как же не подписать?…
О, с октября Пятого года знал Николай этот дьявольский соблазн: такой по виду простой шаг, только подписать – и на миг насколько станет легче! Знал он, по 22-летнему царствованию, это манящее блаженное облегчение, которое наступает всегда после уступки, в первый момент.
Да и ему самому при ответственном министерстве – насколько меньше забот! Насколько легче станет собственная жизнь.
Но и слишком же помнил Николай ту роковую уступку Пятого года: с тех пор всё и пошло худо. И именно это он и уступил тогда. Ещё и сейчас болел в нём тот Манифест.
О, где взять сил этому сердечному кусочку одному застрять на склоне и удерживать собой лавину?
Только: откуда же у глупого Родзянки возьмётся такая прозорливость? Как же он будет искать этих лиц, каждое из которых пользуется доверием всей России?…
– Нет, – возразил Государь генералу мягко, даже робко. – Нет. Не могу. – И скорее смягчил: – Пока…
Рузский сильно покислел. Но, с новой надеждой: может быть, можно пока сообщить в Ставку и в Петроград, что Государь, ещё не подписав, согласен на такой манифест в принципе?
Нет. Пока нет. Подождём. Не сразу.
Но об армии, духе войска и России – о ком же ещё? – хлопотал и Рузский.
– Если нет, – жёстко выговорил он, – какие другие меры? На что вы надеетесь, Ваше Величество? Если нет – значит, надо и дальше вести войска на Петроград. И вы берёте на себя страшную ответственность: что впервые в истории нашей армии русские войска вступят в междуусобицу?
Государь содрогнулся. Верность и сила этого довода поразила его. О, только не это, правда! Уже довольно ему на памяти – несчастной, непредусмотренной стрельбы 9-го января и липкой клички «Кровавый», которой метили его левые. После того дня он - не имеет права приказывать русским войскам стрелять в русских…
О Боже, какая мука и какая безвыходность! Пыточный застенок стискивал грудь Николая.
Так может быть, – предлагал Рузский, видя успех, – пока заказать на ночь прямой аппаратный разговор с Родзянкой? Сговориться, когда тот сможет прибыть к аппарату?
Ну, что ж. Это можно. Это неплохо. Раз он не смог приехать сюда.
Послали Данилова снова в штаб, уговариваться с Петроградом.
А манифест – лежал перед Государем и звал к подписи…
А Рузский – безжалостно, не давая ни времени, ни отступа, – наседал. Требовал. Немедленно и честно объявить определённое решение, пока от беспорядков не всколыхнулась армия.
И Верховный Главнокомандующий, император – вскидом головы и стекшим измученным лицом просил у него пощады:
– Я должен подумать. Наедине.
Рузский недовольно ушёл в свитский вагон, дожидаться.
И остался Николай – над безысходным манифестом. Остался, никем не подкреплённый, незащищённый, один.
И подпирал голову, чтоб не упала. И почти грудью рухнул на эту бумагу.
Все – сошлись. Все, едино и вкруговую…
О, как нужна была ему голубка Аликс сейчас – чтобы посоветовала. Чтобы направила.
Да ведь она и писала уже в телеграмме, что нужны уступки? Поймёт ли она, что такая уступка была неизбежна?
О, каково ей! Каково ей – переживать все эти события одной!…
Нет, нет! Подписать такую бумагу – значит изменить долгу императора.
Подписать такую бумагу – значит, отменить в России извечный монархический принцип и кинуть страну во все зыбкие колебания парламентарного строя. А то и прямо в анархию.
А заодно – изменить и своему сыну. Нет, этого Аликс не могла бы одобрить!
Да что же такое произошло, что в один день он должен уступить монархию в России?
А какой выход? Слать войска на междуусобицу? И уволить всех старших генералов?
О Боже, какая пытка! – и Ты послал мне её в одиночестве.
А когда в своей жизни Николай был волен решать? Всегда он был сжат обстоятельствами и людскими требованиями.
А может быть – этого и требует благо России? И – прости их всех Бог? В доброй уступке – какое сердечное облегчение!…
Что ж, пусть эти умники составят свой кабинет? Посмотрим, как они потрудятся и как справятся.
О Боже! Дай силы, дай разум.
286
Тонко отзывчивая Лили Ден, как помогающий беззвучный ангел, оказывалась то около больных детей, то близ государыни в самые нужные минуты. С Аней всегда были капризы, претензии, а сейчас, больной, ей не говорили о Петрограде, – эта была вся слух и помощь, только ей и могла государыня говорить как самой себе.
– Итак, Лили, всё положение в руках Думы. Будем надеяться, что теперь-то они очнутся и сумеют что-то исправить.
Навстречу ожидаемым двум депутатам выслали на станцию две придворных кареты.
Но кареты воротились пустыми: депутаты пренебрегли дворцовым приглашением и ожиданием, сели в автомобиль мятежников под марсельезу и поехали в ратушу произносить перед гарнизонным собранием речи – очевидно в духе революции.
Кареты вернулись пустыми – но и это унижение приходилось снести. И императрица попросила коменданта Гротена – генерала-совершенство, все часы спокойного, уверенного, точного, подлинного военного человека и главную сейчас защиту, – поехать в ратушу и всё же просить депутатов приехать во дворец и подбодрить охрану.
Гротен поспел к концу собрания, где депутатов встречали восторженно. Депутаты разумно возразили ему:
– Генерал, что мы можем сказать вашей охране? Что царского правительства больше нет, а надо подчиниться Государственной Думе? Каково будет ваше положение? Если мы приедем к вам – это будет значить: вы подчинились Думе.
И Гротен – не нашёлся, не уполномочен был, что ответить. Вернулся спросить государыню.
Смысл приезда депутатов оказался совсем не обещанный. Из ратуши они поехали по казармам восставших полков – впрочем, кажется, с успокоительными заявлениями, что задача – сохранить фронт.
Впрочем, уже и установился какой-то нейтралитет: мятежный гарнизон не подступался и не трогал дворцовой охраны.
Зато Гротен привёз петроградский листок с совершенно невероятной вестью: будто вчера Собственный Конвой в полном составе явился в Думу. Это был вздор, потому что – не только о благородных конвойцах, но и потому, что две сотни были здесь, во дворце, верны, никуда не уходили, а две – в Могилёве, при Ставке, и не могли попасть в Петроград. В Петрограде была всего лишь полусотня и нестроевая команда.
Однако! – подумала тревожно государыня: если эта изменническая весть достигнет Государя, то ведь он может и поверить, ибо ничего не знает о царскосельских сотнях. О Боже, как быстро, за сутки, нарастает лавина невысказанного и непонятого! Какой ужас!