Ворошенный жар - Елена Моисеевна Ржевская
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
К нашему столику подсел человек с очень прямой спиной и с праздно-печальным лицом, корректно одетый — в черном костюме, с белой манишкой. Когда-то он был помначштаба полка по связи, и хотя принял почетное приглашение прибыть на юбилей, но сам, видно, не настолько был привержен памяти о войне, чтобы томиться без дела уже третьи сутки. Он вдруг смущенно и самолюбиво покраснел, почувствовав, что помешал нам, и, пружиня пальцами о крышку стола, легко оттолкнувшись, поднялся и стоя еще долго, настойчиво приглашал нас приехать в Псков, где под его началом облэнерго, суля свозить в сохранившиеся пещеры с настоящими живыми монахами. Закурил, оглядывая зал: два генерала и другие незнакомые ему люди, прибывшие на празднество, сидели за соседними столиками. Он отошел в поисках свободного места.
— Вы о Курганове спрашивали, — заговорил Георгий Иванович. — Последний раз я его видел, когда были на проверке в штабе фронта в Подольске. Мы с ним в приемной ожидали вызова на разговор, или, если хотите, на допрос все же. Курганов очень изменился, сидел с лицом убитым, почерневшим, да и маялся, должно быть, как человек, повседневно до того пьющий. Он был подавлен. И, согласитесь, было с чего. Начальник лагерной полиции… Но он сказал мне тогда с запальчивостью: «Мы свое задание выполнили. Наша совесть чиста». Я промолчал. Что он имел в виду, говоря так о себе, я не знал. Совесть моя не была запятнана. Но задание я не получал. А о его задании мне неизвестно было.
Время от времени подходила крепкая, коренастая официантка в накрахмаленной кружевной наколке на голове по случаю праздника, суматошно шмыгая бровями, ощупывая всей кожей темени, не сползла ли наколка, что-то ставила на стол, уносила тарелки.
Никто больше не мешал, не подсаживался, видели — людям надо дать поговорить.
Земсков откинулся на спинку стула, лоб его разгладился. Нет, ничего не пролегло между тем и этим Земсковым, кроме череды лет с их внешними приметами. А с годами ему идет и широкая грудь, и даже тучность, они как бы под стать его человеческой весомости. Говорил он с небольшой одышкой. О лагере военнопленных тут, в Ржеве, о страданиях истязаемых людей.
— Человек от голода перестает понимать окружающее… Его существование для него незаметно. Теряет себя…
Большего не сказал из душевного целомудрия.
— Вот хоть и сколько лет прошло… А все об этом… — наклонившись над столом, с доверием взглянул открывшимися серыми глазами. — Трудно откопнуть от себя…
Мы помолчали, и так, будто у нас был навык молчания вместе. Таящееся в нас прошлое окрепло.
Но есть же край, есть же немощь человеческая, и вот есть же что-то высшее, что светит, одолевая мрак и в земном аду, в невыносимой скорби.
Ох, капитан Калашников, капитан Калашников, такое непоштучно — сколько раз порезаны телефонные провода немцев? — это непрактичный дух человеческий поднимался в немыслимых обстоятельствах, в смертной обреченности плоти и перед лицом непреодолимого.
— Вы о чем? — бережно спросил Георгий Иванович, нарушая тишину нашего молчания.
— Вспомнила, как увидела вас.
Он шел прихрамывая, в длиннополом темном пальто. Пустынной улицей, по черному снегу; было в нем что-то апостольское…
2
— Тогдашним начальником полиции был по лагерному прозвищу Борзой. Это был не человек — злой пес, зверь. Он издевался над пленными. Смерть его не миновала: немцы похоронили его на территории лагеря с почестями в отдельную могилу и березовый крест ему поставили. А на второй день немцы обнаружили на кресте приклеенный листок — это наша подпольная организация ему наклеила проклинание:
Ты предатель, мучитель мерзкий,
Изменник Родины, в могилу ушел один.
За предательство Родины в награду от фашистов
Осиновый кол ты получил.
Этот березовый крест в наших глазах все равно что осиновый кол был. Да и в деревне у нас в старое еще время говорили: «Вовкулака осиновым колом пробить надо».
Я не поняла.
— Это кто человеческое подобие утратил, обернулся волком, или собакой, или каким страшилищем, — вовкулак.
Георгий Иванович водил ладонью по голове, щурился, напряженно собираясь, вслушиваясь в воспоминания:
Мы погибаем за Родину, общее дело,
В братской могиле обретем мы уют.
Народ найдет к нам дорогу,
На могилу друзья придут,
Венок положат, цветы посадят,
В книгу Почета занесут.
Тебя, предатель ненавистный,
Народ не вспомнит, друзей у тебя нет.
И никто на могилу к тебе не придет.
Фашистская награда — осиновый кол
На могиле сгниет.
Могила твоя как предателя
Чертополохом и бурьяном зарастет.
Немцы рыскали, искали авторов, но найти им ничего не удалось. По тому, как волновался он, вспоминая, запинаясь, проглатывая слова и все же помня наизусть, было понятно, что он сам сочинитель этого проклинания.
— Заметил я в лагере нового начальника полиции. Нам стало известно, что он был советским командиром. Это некто Иван Курганов. Кстати, мне пришлось лично выслушать его правосудие. Наступили холода. Сарай с тесовым покрытием. Каждому охота туда пролезть. И полицаи лупят. Зверство. Я не выдержал: «Что тут за палачи!» Я протиснулся внутрь. Полицай за мной, но потерял меня. Я поделился с одним, что сидел чинил ботинок: это я крикнул. Может, это он меня предал. На другой день полицай за мной пришел. Здоровенный. Раза два ударил он меня:
«Я хоть сегодня, хоть завтра буду твоим палачом». Повел. Пульмановский вагон остался от заготзерна. Это, оказывается, штаб полиции. Смеются, издеваются надо мной. Пришел Курганов. Велел всем уйти. Только остался тот полицай, что привел меня. «Ну, как это ты так над полицейскими?» Сделал мне допрос. Я сказал: я думал, это наши пленные. «Полиция защищает интересы пленных: На этот раз мы вас прощаем. Но будьте дисциплинированны». Начал читать мне мораль, что вести себя в лагере нужно послушно, уважать полицию, никогда не прекословить и помогать ей.
Тот полицейский даже зубами скрипел. Так хотел расправиться со мной. А за вагоном ждали полицейские, шуметь начали: дескать, таких нужно вешать. Это у них на практике до того так и было. И скажу вам, не всякий трус может быть палачом, но негодяй — может. Курганов, отпуская меня, сказал одному из полицейских, чтобы тот проводил меня до сарая. Потом я понял, что это было сделано для того, чтобы оградить меня от произвола других полицейских. Я был поражен снисхождением