Повесть о бедных влюбленных - Васко Пратолини
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Вот этого момента и ждал Пизано. У него была твердая рука и верный глаз. Освещенная луной согнутая спина, видневшаяся на расстоянии менее ста метров, была отличной движущейся мишенью — стрелять по таким живым мишеням он был мастер.
Мотоцикл накренился и опрокинулся на лестницу церкви. Водитель упал; у него был прострелен затылок. Второй сразу же соскочил и убежал, свернув в переулок. Машина остановилась около мотоцикла. Освальдо спрыгнул, наклонился над Мачисте; за волосы поднял его голову; в каком-то тумане увидел искаженное агонией лицо. Он был, как пьяный, он ударил ногой тело Мачисте. Заразившись его яростью, и другие последовали его примеру — пинками они переворачивали труп с груди на спину, со спины на грудь. Карлино стоял неподвижно с револьвером в руке и, широко раскрыв глаза, смотрел на Мачисте, словно видел перед собою призрак, словно почувствовал вдруг, что на него легла грозная ответственность, к которой он не был подготовлен. Только он и Пизано не бесновались над трупом. Карлино сел в автомобиль и стал безучастно наблюдать, как другие безумствуют. Ни он, ни Пизано не пытались прекратить это безумие, как будто боялись, что лишь еще больше разъярят фашистов. Прикрыв огонек спички ладонями, Пизано закурил сигарету. Освальдо крикнул:
— А где другой, где Уго?
Он бросился к углу улицы, за которым исчез спутник Мачисте. На улице никого не было. Ветер, еще сильнее задувавший на перекрестке, ударил ему в лицо. Освальдо остановился, словно натолкнулся на какую-то преграду. Перед ним была улица, напоминавшая ущелье, на мостовой чернели неподвижные тени домов. Освальдо выстрелил несколько раз, потом вернулся на площадь, где фашисты уже подняли мотоцикл. Амадори выстрелил в бак. Малевольти зажег спичку, вторую, третью, ведя борьбу с ветром, гасившим пламя. Наконец бензин вспыхнул, языки огня лизнули мотоцикл, и он превратился в костер, раздуваемый ветром.
Церковная площадь от лунного света казалась еще больше и шире; кучка людей, размахивая руками, прыгала на ней вокруг костра. Мачисте лежал у паперти поперек лестницы, раскинув руки, разжав кулаки; широко раскрытыми глазами он смотрел в небо, которое больше ему не принадлежало. Амадори крикнул:
— В огонь коммуниста!
Тогда Пизано вскочил, злобно отшвырнул сигарету. Стоя в машине, возвышаясь над всеми, он скомандовал:
— Камераты, смирно!
Все сразу замолкли, встревоженные неожиданной резкостью команды. Каждый воспринял ее как предупреждение о засаде. Фашисты поспешно взобрались в машину. На их испуганные вопросы Пизано ответил лишь пристальным взглядом, молча обводя глазами их всех, одного за другим. Потом повернулся к ним спиной.
— Едем, — сказал он шоферу.
Мотоцикл все еще пылал. Пламя, разбрасывающее искры, — вот и все, что осталось на площади. С воем метался по ней ветер, светила луна, то появляясь, то вновь исчезая за облаками. Марио и Милена осмелились выйти из ризницы. Два друга бодрствовали над Мачисте в первые часы его долгого сна.
Глава пятнадцатая
Ночью, как обычно, прошел полицейский обход; он застал всех обитателей виа дель Корно у окон. Неподвижные лица и тревожные взгляды, впивавшиеся во тьму улицы.
Ответив на приветствие Нанни, бригадьере счел нужным сделать всем косвенное предупреждение:
— В такую погоду у окна можно простудиться. Отойди, если дорожишь своим здоровьем.
Но его слова не нашли отклика. Где задержались Уго и Мачисте? Почему их нет до сих пор? Отсутствие их томило душу, словно тайна и мрачное предзнаменование. Едва затихли шаги полицейских, свернувших на виа дель Парлашо, раздались рыдания Маргариты, все еще остававшейся у Джеммы, куда пришли также Фидальма и сапожник. Бруно выскочил из дому, и сейчас же напротив распахнулось окошко; землекоп Антонио, будущий тесть Бруно, спросил:
— Что тебе взбрело в голову? — а за спиной отца закричала Клара:
— Бруно! Ты с ума сошел! Бруно успокоил обоих:
— Я иду к Маргарите. Не слышите, как она убивается? Марио с Миленой пошли в санаторий.
Снова наступила тишина; люди настороженно прислушивались, не раздастся ли вдалеке треск мотоцикла. Мотоциклу более не суждено было вернуться. Этого еще никто не знал, но у всех сердце щемило от предчувствия беды, нервы были напряжены от тревоги, которая гонит сон, леденит руки, сушит горло. Лишь Отелло и Нанни заснули. Остальным не давал спать если не страх, то любопытство.
Но у кого в душе может быть только любопытство в такую ночь? Разве что у вдовы Нези, для которой весь смысл жизни состоял теперь в развлечениях. Но сейчас и она тяжело дышала от волнения.
Только Синьора способна была со спокойным сердцем интересоваться роковыми событиями. Она приказала Джезуине занять ночью свой наблюдательный пункт у окна за занавесками. Лилиана тревожно металась в постели, и Синьора нежила ее, согревала, закрывая одеялом до самого горла, переплетая ее ноги со своими, окутанными фланелью.
Мяукали беззаботные коты; журчала вода в писсуаре, стекая по фаянсу. Торжественно прокукарекал петух. На башне Палаццо Веккьо раздавался бой часов, с каждым ударом усиливая напряженность ожидания. Но вот в октябрьском тумане забрезжила заря, и, наконец, первые лучи солнца осветили крыши. Тогда и Лилиану сморил сон, а Джезуина совсем окоченела, и у нее от холода не попадал зуб на зуб.
— Иди отдохни, плутовка, — сказала ей Синьора. — Я постучу в стену, когда будут новости.
Девушка пошла в свою комнату и легла. Как она замерзла, проведя всю ночь у окошка! Тщетно пыталась она согреться в постели, закрылась одеялом с головой, вся скорчилась, зажала руки меж колен. Тепло не приходило. Джезуине казалось, что у нее даже сердце дрожит от холода, в голове вместо мозга кусок льда, и каменный обруч сжимает виски. Подобное ощущение она иногда испытывала летом, сделав слишком большой глоток какого-нибудь ледяного напитка. Но в таких случаях оцепенение проходит в одну секунду, и сразу всем телом радостно ощущаешь, как кровь снова бежит по жилам. А сейчас это чувство все не проходило, каменный обруч по-прежнему сжимал ей виски, и она дрожала всем телом.
«Вот как продрогла, до самого нутра!» — думала Джезуина. Глупо она сделала, что не достала из шкафа шерстяной халат и не закутала горло платком, как зимой, когда приходилось долгие ночи быть на ногах, ухаживая за Синьорой, если у той был приступ удушья.
Холод и сырость осенней ночи пронизывали девушку до костей. В этом болезненном состоянии она чувствовала себя жалкой и несчастной. А голова была такая тяжелая. Неотвязные мысли, владевшие Джезуиной в последние месяцы, как будто сплелись внезапно в комок, бились в унисон с ее сердцем, повторяя: «Нет, нет и нет для тебя исхода. Бунт, который ты замышляешь, напрасен и нелеп. Была и будет Джезуина рабыней Синьоры».
Лилиана вытеснила ее из сердца Синьоры, и теперь она, Джезуина, вновь стала тем, чем была в самом начале, когда Синьора взяла ее из приюта: сиротой, которую Синьора наняла себе в услужение «за обычное жалованье». Двенадцать лет протекли бесплодно, бесполезно! Синьора воспользовалась ею, всячески ее эксплуатировала, принудила думать по-своему, а потом отшвырнула ее и теперь уверена, что держит в своем доме покорного сообщника, который не посмеет предать.
Прошло несколько месяцев, привязанность Синьоры к Лилиане оказалась прочной, и Джезуина, освободившись от смятения ревнивой зависти, начала думать самостоятельно, постепенно выходя из-под духовного подчинения Синьоре. И тогда она, как двенадцать лет назад, в приюте, оказалась одна — не с кем было поделиться мыслями, некому излить свое сердце; будущее было закрыто перед ней, мир неведом, нет друга, к которому можно постучаться в дверь, не на кого опереться. И вот, наконец, ей на ум пришло слово «угнетенная». Эта кощунственная мысль оказалась толчком; впервые Джезуина усомнилась в справедливости господа бога. Впервые она подумала, что Синьора «причинила ей зло».
Видя, что Синьора оказывает Лилиане те же знаки внимания, дарит ей те же нежности, которые раньше расточала ей, Джезуине, с тех пор как она стала взрослой, быть может, повторяет те же интимные слова и, конечно, осыпает теми же ласками, Джезуина сначала испытала острую ревность. Но постепенно, по мере того как нарастало ощущение утраченного счастья, сдержанного гнева и разочарования, у нее появилось и другое чувство: словно мало-помалу туман рассеивался перед ее глазами. Синьора утратила свой ореол почтенности и стала для Джезуины обыкновенной старухой, больной и капризной старухой, каких много на свете. Глаза Синьоры больше не возбуждали в Джезуине смешанного чувства страха и влечения, как это было раньше. Интимная близость с ней казалась теперь девушке не только страшной, но и противной, отталкивающей, мерзкой. Теперь Джезуина видела Синьору такой, какой та была в действительности, испытывала к ней чувство гадливости и судила ее.