Техника художественной прозы. Лекции - Замятин Евгений Иванович
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Боже ты мой, перо Уотермана! Кембл вы – вы – неподражаемы.
Теперь это был тот самый, это был О’Келли, Кембл, не колеблясь, вытащил револьвер и выстрелил куда-то три раза. О’Келли медленно клонился вперед, пока не уткнулся лицом в бумаги.
Кембл не слыхал ни крика О’Келли, ни крика четырех его жен. Надел шляпу, вышел на улицу и почувствовал: страшно устал, никогда в жизни не уставал так. Подошел на Гай-стрит к мирно дремавшему бобби:
– Я убил мистера О’Келли, адвоката. Пожалуйста, поскорей отведите меня куда надо: я очень устал.
Полицейский разинул рот и всем своим существом и округлившимися глазами так явно подумал: «сумасшедший», что Кембл добавил:
– Ну, подите и спросите в конторе, а я подожду. Только, пожалуйста, поскорей.
Через минуту полицейский и Кембл шли вместе вниз, по переулку Сапожника Джона. Шли молча между гладких, до неба поднимавшихся стен, и сквозь туман воспоминалось Кемблу: так – без конца – он уже шел когда-то между двух гладких, нескончаемых стен…
15. Серо-белая чешуяОсенний ветер бесился, свистел, сек. С моря наседала огромная серая птица, закрыла крылами полнеба, нагибалась все ближе, неумолимая, немая, медленная, и все больше темнело. Но толпа не расходилась: прошел слух, что убийцу могут помиловать. В самом деле, глядишь, имя и заслуги его отца, покойного сэра Гарольда, – еще не были забыты, и очень легко могло статься, что…
– Долой сэров! – каркал кто-то упрямо и хрипло. – Небось этого солдата в прошлом году живо вздернули… Долой сэров!
Фонарь у входа в тюрьму дергался и качался, и белые стены пошатывались, готовые рухнуть. Правосудие было в опасности…
Из толпы вынырнула футбольная голова мистера Мак-Интоша. Он был взволнован, его голос дрожал.
– Господа, правосудие и культура нераздельны. Мы должны стать на защиту культуры. Господа, можно ли себе представить что-нибудь более дикое, чем обдуманное и рассчитанное убийство? И поэтому, к сожалению… Да, да, говорю: к сожалению – мы должны требовать казни…
– Долой сэров!
Ветер свистел. От фонаря легла длинная светлая полоса, и в этой полосе пестрой чешуей переливались лица, котелки, воротнички – медленным, бесконечным движением ползущей змеи. Слов уже было не разобрать: змея переливалась и сердито урчала.
Откуда-то, как выпущенная из клетки, пронеслась стая мальчишек – все босые и все в белых воротничках.
– «Джесмондская Звезда»! Экстренное прибавление! Помилование убийцы адвоката О’Келли!
– Как? Уже? Помиловали? – вцепились в белые листки.
Но речь шла только о возможном помиловании, и только прибавлялось, что, принимая во внимание заслуги покойного сэра Гарольда, это было бы более чем…
– Долой сэров!
– Господа, правосудие…
– Долой «Джесмондскую Звезду»!
Серо-белая чешуя быстрее переливалась под фонарем, змея зашуршала по асфальту, поползла к редакции «Джесмондской Звезды» и двадцатью кольцами развернулась перед темными окнами. В редакции никого не было.
Звякнул камень в стекло, брызнули и задребезжали осколки. Но окна были такие же пустые и темные. И темная, немая птица сверху нагнулась совсем близко.
Пора было идти по домам: в постелях уже нетерпеливо ждали голубые и розовые жены. Ждали, чтобы, зажмурившись от страха и любопытства, спросить:
– Неужели – помилуют? Неужели… – И потом вздрогнуть и прижаться пылко: как хорошо жить…
* * *К ночи ветер неожиданно стих. И стало тихо и черно – как будто куда-то провалился весь мир. Бывает так, что крутится весь день потерянный человек, вздрагивает от звонков и смеется таким смехом, от которого страшно, а глаза западают все глубже, и только об одном мысль: ткнуться головой в подушку, провалиться в черное – уснуть. И вот такая была ночь: головой в черную подушку ткнулся день, провалился – ни света, ни звука.
К ночи миссис Дьюли стало как будто легче. Весь день было очень нехорошо: опять пропало пенсне – и весь день она бродила как слепая, спотыкалась и натыкалась на людей. И все как будто бегала за какими-то покупками, а придет в магазин – и покупать ничего не надо, и вовсе не то, а главное – все равно: зачем теперь покупать?
(window.adrunTag = window.adrunTag || []).push({v: 1, el: 'adrun-4-390', c: 4, b: 390})Обед был в шесть с четвертью – вместо шести, и викарий острыми треугольниками поднимал вверх брови:
– Дорогая моя, ведь это так просто: иметь запасное пенсне. И тогда у вас не было бы этого… этого странного вида. И был бы порядок, а вы знаете…
– Хорошо, я куплю завтра… – Миссис Дьюли вздрогнула и поправилась. – Послезавтра…
Потому что завтра… Кто же в мире будет что-нибудь покупать завтра – в тот день, когда там, в тюрьме, Кембла выведут во двор, поставят…
В спальне было темно, не надо было смотреть – может быть, оттого миссис Дьюли стало легче, и она неожиданно уснула.
Вероятно, спала только несколько минут. Проснулась, открыла глаза – и увидела белый фланелевый колпак викария: викарий, сложивши, согласно предписанию «Завета», руки на груди, мирно похрапывал. Все было черно и тихо, провалился весь мир. Вопить и кричать – никто не услышит и ничего не сделает: весь мир мирно спал, похрапывая, во фланелевом колпаке…
Неизвестно, сколько времени спал викарий, но только проснулся от воплей миссис Дьюли. Тотчас понял: «Страшный сон – скорее будить»… – сны никак было не подвести под расписание, викарий очень боялся снов.
Вероятно, миссис Дьюли спала очень крепко – она кричала все громче и только тогда затихла, когда викарий схватил ее за плечо холодной рукой.
– Я думаю, вам на ночь не надо ужинать, дорогая…
– Да, я думаю – не надо, – ответила в темноте миссис Дьюли.
Через пять минут викарий опять спал, мирно похрапывая. Все было черно и тихо.
16. Торжествующее солнцеБыло назначено в половине десятого – и совершенно правильно: всякий культурный человек должен иметь время побриться и позавтракать, и в том, что назначено было в половине десятого, только сказывалось уважение одного культурного человека к другому – хотя бы и преступному.
Солнце было очень яркое. Солнце торжествовало – это было ясно для всякого, и вопрос был только в том, торжествовало ли оно победу правосудия – и, стало быть, культуры – или же…
Серо-белая чешуя тревожно шуршала и переливалась:
– Послушайте, господа, ничего еще не известно?
Нет, вчера ничего не получено, но, может быть, – сегодня утром… В конце концов все решит последний момент: зазвонит или не зазвонит в половине десятого тюремный колокол?
В тюрьму пробирался аккуратно выбритый розовый старичок, из тех, что имеют вид вкусный, как сдобные, хорошо подрумяненные пирожки.
Старичок постучал, обитая железом дверь в тюремной стене перед ним открылась.
Миссис Дьюли обернулась к викарию, она дышала коротко, часто.
– Кто… кто это? Кто туда сейчас вошел?
– Ах, этот? Это, дорогая, мастер.
Миссис Дьюли схватила викария за руки выше локтя, вцепилась в него изо всех сил:
– Вы… вы хотите сказать, что это тот, кто будет должен…
Викарий стряхнул ее руки:
– На вас сссмотрят. Я ничего не хочу сссказать. Вы не умеете владеть сссобой…
Миссис Дьюли замолкла… Возле нее сверкнули чьи-то часы:
– Без двух минут половина десятого.
Без двух минут… Чешуя напряглась, замерла, не шевелилась. Бифштексно-румяные посетители боксов и скачек не отрывались от часов. Равнодушно блестели медные трубы Армии Спасения. Румяное, упитанное, торжествующее, выкатывалось солнце. Иней на крыше таял, и тикала капель – как часы, отчетливо отбивала секунды – до половины десятого.
И вот капнуло еще, и последняя капля: половина. Напряженная, стеклянная секунда – и… ничего: колокол молчал.
Сразу зашевелилась чешуя, заурчала, и все громче. Все были оскорблены: и любители бокса и скачек, и сторонники культуры.
Кипели и переливались. Вымахивали руки. Зловеще свивались и развивались кольца, и все еще чего-то ждали, не расходились.