Собрание сочинений. Том 1 - Варлам Шаламов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В Ягодном его окружили местные врачи — вольные и заключенные.
В Ягодном. Два года назад он проезжал из Ягодного в спецзону, ему удалось «притормозиться» в Ягодном, не попасть на страшную Джелгалу. Какого это стоило труда! Надо было показать бездну выдумки, мастерства, уменья обойтись тем маленьким, что было в его руках на Севере. И он мобилизовал себя — он поставит музыкальный спектакль. Нет, не «Бал-маскарад» Верди, что он поставил для Кремлевского театра через пятнадцать лет, не «Мораль пани Дульской», не Лермонтова в Малом театре, не главная режиссура в театре Ермоловой. Он поставит оперетту «Черный тюльпан»! Нет рояля? Аккомпанировать будет гармонист. Варпаховский сам аранжирует оперную музыку для гармони, сам играет на баяне. И ставит. И побеждает. И ускользает от Джелгалы.
Удается добиться перевода в Магаданский театр, где он пользуется покровительством Рыдасовой. Он на лучшем счету у начальства. Варпаховский готовит смотры самодеятельности, готовит спектакль за спектаклем в Магаданском театре — один интересней другого. И вот — встреча с Дусей Зыскинд, с певицей, любовь, донос Козина, дальняя дорога.
Многих из тех, кто стоял сейчас около грузовика, на котором путешествовала культбригада, Варпаховский знал. Вот Андреев, с которым когда-то они вместе ехали из Нексикана в колымскую спецзону. Они встретились в бане, в зимней бане — темнота, грязь, потные, скользкие тела, татуировка, матерщина, толкотня, окрики конвоя, теснота. Коптилка на стене, около коптилки парикмахер на табуретке с машинкой в руках — всех подряд, мокрое белье, ледяной пар в ногах, черпак на все умыванье. Связки вещей взлетают на воздух в полной темноте. «Чье? Чье?»
И вот этот гул, шум почему-то вдруг прекращается. И сосед Андреева, стоящий в очереди для того, чтобы снять пышную шевелюру, говорит звонким, спокойным, очень актерским голосом:
То ли дело — рюмка рома,Ночью — сон, поутру — чай,То ли дело, братцы, дома.
Они познакомились, разговорились — москвичи. В Ягодном, в Управлении Севера, от этапа удалось отбиться только Варпаховскому. Андреев не был ни режиссером, ни актером. На Джелгале он получил срок, потом долго лежал в больнице, да и сейчас в районной больнице на Беличьей, километрах в шести от Ягодного — в обслуге. На спектакле культбригады не был, но Варпаховского рад повидать.
Варпаховский отстал от бригады — был положен в больницу экстренно, — пока бригада поедет на «Эльген» в женский совхоз и вернется, он, Варпаховский, успеет подумать, сообразить.
Беседовали Андреев и Варпаховский много и решили так: Варпаховский обратится к Рыдасовой с письмом, где объяснит всю серьезность своего чувства, обратится к лучшим чувствам самой Рыдасовой. Письмо писали несколько дней, шлифуя каждую фразу. Гонец из верных врачей увез письмо в Магадан, оставалось только ждать. Ответ пришел, когда Андреев и Варпаховский уже расстались, когда культбригада уже возвращалась в Магадан: Варпаховского снять с работы в культбригаде и послать на общие работы на штрафной прииск. Зыскинд, его жену, — послать на общие работы на «Эльген» — в женский сельскохозяйственный лагерь.
«Таков ответ был неба» — как говорится в одном из стихотворений Ясенского.
Андреев с Варпаховским встретился в Москве на улице. Варпаховский работал главным режиссером театра имени Ермоловой. Андреев — в одном из московских журналов.
Письмо Варпаховского Рыдасова получила прямо из почтового ящика своей магаданской квартиры.
Это не понравилось ей и очень не понравилось Ивану Федоровичу.
— Обнаглели до крайности. Любой террорист…
Дежурный коридорный был немедленно снят с работы, посажен на гауптвахту. Следователю Иван Федорович решил дела не передавать — власть его как-никак ослабела — он это чувствовал.
— Ослабела моя власть, — сказал Иван Федорович жене, — вот и лезут прямо в квартиру.
Судьба Варпаховского и Зыскинд была решена еще до чтения письма. Выбирали только наказание: Иван Федорович — построже, Рыдасова — помягче. Остановились на варианте Рыдасовой.
1962
Академик
Оказалось, что беседу с академиком очень трудно напечатать. Не потому, что академик наговорил чепухи, нет. Это был академик с большим именем, многоопытный любитель всевозможных интервью, а беседовал он на хорошо ему знакомую тему. Журналист, посланный для беседы, обладал достаточной квалификацией. Это был хороший журналист, а двадцать лет назад — очень хороший. Причина была в стремительности научного прогресса. Журнальные сроки — гранки, верстки, издательские графики безнадежно отставали от движения науки. Осенью пятьдесят седьмого года, четвертого октября, был запущен спутник. О подготовке к его запуску академик знал кое-что, а журналист ничего не знал. Но и академику, и журналисту, и редактору журнала было ясно, что не только границы информации после запуска спутника должны быть раздвинуты, но и сам тон статьи изменен. Статья в ее первом варианте должна была дышать ожиданием больших, исключительных событий. Сейчас эти события наступили. Поэтому через месяц после беседы академик слал в редакцию длиннейшие телеграммы из ялтинского санатория, телеграммы за собственный счет, с оплаченным ответом. Умело приоткрывая занавес кибернетических тайн, академик стремился во что бы то ни стало быть «на уровне» и в то же время не сказать лишнего. Редакция, которую занимали те же заботы о современности и о своевременности, вносила исправления в статью академика до последней минуты.
Гранки статьи были посланы в Ялту специальным самолетным курьером и, испещренные помарками академика, вернулись в редакцию.
«Бальзаковская правка», — сокрушенно сказал заведующий редакцией. Все было улажено, увязано, вычитано. Громоздкая колымага издательской техники выехала на просторные колеи. Но ко времени верстки в космос полетела Лайка, и академик из Румынии, где он находился на конгрессе мира, слал новые телеграммы, умоляя, требуя. Редакция заказывала срочные международные телефонные переговоры с Бухарестом.
Наконец журнал вышел в свет, и редакция немедленно утратила интерес к статье академика.
Но все это было после, а сейчас журналист Голубев поднимался по узкой мраморной лестнице огромного дома на главной улице города, где жил академик. Дом был одних лет с журналистом. Он был построен во время домостроительного бума в начале столетия. Коммерческие квартиры: ванна, газ, телефон, канализация, электричество.
В подъезде стоял стол дежурного дворника. Электрическая лампочка была приспособлена так, чтобы свет падал на лицо входящих. Это чем-то напоминало следственную тюрьму.
Голубев назвал фамилию академика, дежурный дворник позвонил по телефону, получил ответ, сказал журналисту «пожалуйста» и распахнул перед Голубевым украшенные бронзовым литьем двери лифта.
«Бюро пропусков», — лениво подумал Голубев. Уж чего-чего, а бюро пропусков он за свою жизнь повидал немало.
— Академик живет на шестом этаже, — почтительно сообщил дежурный дворник. Лицо его не выразило удивления, когда Голубев прошел мимо открытой двери лифта и шагнул на чистую узкую мраморную лестницу. Лифта Голубев после болезни не переносил — ни подъема, ни спуска, особенно спуска с его коварной невесомостью.
Отдыхая на каждой площадке, Голубев добрался до шестого этажа. Шум в ушах немножко утих, стук сердца стал равномернее, дыхание ровнее. Голубев постоял перед дверью академика, вытянул руки и осторожно проделал несколько гимнастических движений головой — так рекомендовали врачи, лечившие журналиста.
Голубев перестал вертеть головой, нащупал в кармане платок, авторучку, блокнот и твердой рукой позвонил.
Популярный академик открыл дверь сам. Он был молод, вертляв, с быстрыми черными глазами и выглядел гораздо моложе, свежее Голубева. Перед беседой журналист просмотрел в библиотеке энциклопедические словари, а также несколько биографий академика — депутатских и научных — и знал, что он, Голубев, и академик — сверстники. Листая статьи по вопросам будущей беседы, Голубев обратил внимание, что академик метал громы и молнии со своего научного Олимпа в кибернетику, объявленную им «вреднейшей идеалистической квазинаукой». «Воинствующая лженаука» — так выражался академик два десятка лет тому назад. Беседа, для которой приехал Голубев к академику, и должна была касаться современного значения кибернетики.
Академик зажег свет, чтобы Голубев мог раздеться.
В огромном зеркале с бронзовой рамой, стоящем в передней, отражались они оба — академик в черном костюме с черным галстуком, черноволосый, черноглазый, гладколицый, подвижной, и прямая фигура Голубева и его утомленное лицо со множеством морщин, похожих на глубокие шрамы. Но голубые глаза Голубева сверкали, пожалуй, помоложе, чем блестящие живые глаза академика.