Лесная крепость - Валерий Поволяев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Подоспела и пожарная машина, чуть ли не с ходу ударила струёй по ветхому домику, пытаясь спасти бабкино жилье, но спасать было поздно – изба была обречена с первой минуты, когда Ветошица плеснула в печку керосина. Бабка, похоже, осознала это и стояла теперь молча, неподвижно, с вялым отрешённым лицом, скрестив на груди руки. Глаза были привычно опущены к земле.
Внутри дома что-то ударило, звук был гулким, многослойным, кажется, привидения уселись в ракету и отбыли в неизвестном направлении, а может, рухнула одна из притолок, за первым ударом последовал второй – старому строению приходил конец. Лицо бабки вздрогнуло и замерло. Изба словно бы приподнялась над землёю, всем показалось, что дом вот-вот поплывет, раздался третий удар, на третий удар бабка уже никак не среагировала, лицо её осталось неподвижным, видать, что-то в Ветошице окостенело, умерло, и вообще сама она в эти секунды обратилась в кость.
Раздался вой, похожий на волчий, высокий – так волки воют на луну. Вой доносился из дома.
– Кто там у тебя, бабка? – выкрикнул командир пожарников, совсем ещё юный, одетый в брезентовый плащ, очень похожий на лейтенанта, начальника патруля, с которым Игорь Калачёв ходил когда-то по кабульским дуканам.
– Кобель, – преодолев саму себя, нехотя отозвалась Ветошица.
– Где кобель, бабка? Спасать кобеля надо!
– Лях с ним, пускай горит, – по-прежнему не отрывая взгляда от земли, злым голосом проговорила Ветошица.
– Бабка! Окстись! Креста на тебе нет! – раздражаясь и одновременно удивляясь тому, что слышит, вскричал командир пожарников и обеспокоенно покрутил перед собою рукой. Лицо его, освещенное пламенем, было словно бы отлито из красного металла, напоминало лик древнего героя, жившего в Греции либо в Риме, глаза от неверия в то, что он услышал от Ветошицы, тоже сделались металлическими, красными, плоскими.
– Есть на мне крест, есть! – глухо, будто бы изнутри, чужим голосом проговорила Ветошица, и это тоже удивило пожарного начальника: люди, у которых горят не избы – горят всего лишь какие-нибудь жалкие пристройки или сараи, и то в голос кричат, ничего не соображают, потом от горя валятся наземь, и их приходится откачивать, а у этой горит дом, через полчаса бабка по миру пойдёт, но разговаривает жёстко и вполне трезво. Ну Баба-яга, настоящая Яга, Костяная Нога! Не успел начальник ничего скомандовать, как в огонь, отзываясь на очередной всплеск собачьего воя, метнулся Игорь Калачёв.
– Ты куда? – вскричал начальник, но Игорь не услышал его; прикрывшись от огня рукавом – детское движение, которое до самой смерти живёт в каждом из нас, – он нырнул в горящий дверной проём. Начальник кинулся следом, сделал несколько шагов и остановился. Приказал, чтобы водяную струю перенесли с крыши на дверь. Вдогонку Игорю ударил мощный жгут воды, сбил жёлтую простыню с двери, из проёма вылетели чёрные, похожие на смятые тряпки лохмотья пепла.
Бабка Ветошица оторвала глаза от земли и с интересом посмотрела на страшную чёрную дверь, губы её шевельнулись, поползли в сторону – то ли молилась бабка, то ли ругалась, поди пойми. Отзываясь на немую бабкину речь, в доме вновь что-то тяжело ухнуло, следом по-волчьи тоскливо, предсмертно завыла собака. Струя воды била теперь только в проём, оттуда всё время летели чёрные ошмётья, ветхий бабкин дом на глазах превращался в пепел.
Облака на вечернем небе, словно бы вобрав в себя пламя, тоже сделались горячими; изнутри, прорвав тёмную рыхлую ткань, проступила желтизна, заиграла, заклубилась весело – небу не было дела до земного горя, – с радостным шумом откуда-то принёсся ветер, сгреб ошмётья пепла в кучу, поднял над землёй и поволок в угол, ведомый только ему одному. Застыло время. Под порывом только что ушедшего ветра, одинокого и хмельного, погнулась, сделалась рыжей и костянисто-колкой, как в афганских равнинах, трава. Приникнув раз и навсегда к земле, она так и не выпрямилась. Впрочем, если говорить об Афганистане, никто из тех, кто находился сейчас подле горящего бабкиного дома, не знал, какая трава растет на «ридной Афганьщине». Наверное, такая же, как и везде. Знал только Игорь Калачёв, но он как нырнул в огонь, так и не выныривал оттуда.
В толпе, не выдержав, заголосила какая-то баба – что за баба, чья конкретно, не разобрать. Пожарный начальник забеспокоился – Игорь Калачёв долго не выходил из огня, – выругался про себя, молодое лицо его постарело, сделалось жёстким, он махнул подопечным рукой, командуя, чтобы струю подали на него, и, подскочив к дымной двери, загородившись так же, как и Игорь, от жара рукой, скрылся в доме, но тут же вынырнул назад. Пригнувшись, повалился на траву, захватил ртом свежего воздуха. Встал.
В проёме показался Игорь Калачёв. На руках он держал собаку с пережженным обрывком веревки на шее.
– Ай да бабка! – выкашлял из себя дым пожарный начальник. – Даже в доме собаку держала на привязи. Ну! – отплюнулся он зло, хотел выругаться, но вместо этого лишь махнул рукой. – Пережиток капитализма!
Ветошица даже не шевельнулась, не оторвала глаз от земли.
Пёс, спасённый Игорем, мокроглазый, боязливо скулящий, имел странный вид, словно бы и не псом он был: туловище короткое, чуть косо обрубленное, лапы длинные, словно у козла, беговые, как говорится, голова лобастая, широкая, посередине разделена ложбиной, будто у медведя, и украшена ярко-седыми, почти светящимися на чёрной морде бровями, шкура пятнистая, ровно бы и не собачья.
– Во животное! Помесь табуретки с хорьком, – ахнул кто-то. – С луны в бабкин дом, видать, прямым ходом свалилось когда-то. Умереть можно от страха.
И действительно, может быть, права Ветошица – стоило ли спасать кобеля? Не то разведётся такая порода, распространится по свету – никакого угомону тогда не будет. Умрём в страхе.
– А ну, умолкните там! – выкашлял из себя вместе с остатками дыма пожарный командир. В следующий момент к месту, надо заметить, применил старый и давно угасший лозунг: – Болтун – находка для врага!
Острые, с тёмным медовым отливом глаза Игоря сделались яростными, чужими. Плащ на его плече был разорван.
– Что это? – спросил командир.
Игорь не ответил, поморщился болезненно и погладил собаку по голове. Лицо его ослабло, сделалось печальным и чужим, будто Игорь Калачёв познал нечто такое, чего никогда не дано было познать другим, глаза угасли (ярость в добром человеке никогда не бывает долгой, она живёт только в злых людях), крупные африканские губы дрогнули, расползлись в сожалеющей улыбке – он не хотел привлекать к себе внимание, всегда стеснялся и избегал этого, а тут невольно очутился в самом центре. Болело плечо – ударило горящим косяком, неожиданно упавшим на него, но вот ведь как – сейчас ему было много легче, чем, допустим, десять минут назад, сползла с души некая злая короста, отсохла отжившая своё болячка.
– Ты чего улыбаешься? – разозлился командир. – Тебе в больницу надо, а ты улыбаешься! Сильно задело? – и вдруг, словно бы что-то почувствовав, не выдержал, улыбнулся сам.
Скособоченный бабкин домик перестал дымиться, угасла мощная водяная струя, подаваемая машиной. Бабка стояла с отрешённым лицом, широко оттопырив локти и прижимая к животу какую-то безделушку. Подбородок Ветошицы дрожал – она, не осознав пока всего происходящего, неожиданно осознала одно: ночевать ей будет негде.
Но не случалось ещё на Руси такого, чтобы погорельцу негде было ночевать, обязательно найдется добрая душа, предложит кровать и подушку. Бабку Ветошицу увели две сердобольные женщины, вещи её, кряхтя, унесли два широкоплечих мужика, похожих друг на друга, как родные братья, – мужья этих женщин. Калачёв держал собаку на руках, не опускал на землю, а перед ним, словно бы восстав из ничего, из сна или из бреда, вновь – в который уж раз – возникли душная афганская ночь, тяжёлое небо, сухой змеиный треск, подбородком он почувствовал нагретый металл автомата, ушибленным плечом своим – тепло живого существа. Повлажневшими глазами покосился – уж не Луноход ли?
Калачёв втянул сквозь обваренные дымом губы воздух, остудил рот, подумал горько, осуждая самого себя: ничто в жизни не повторяется, и если возникает что-то похожее, может быть, даже точно, один к одному скопированное, то вновь возникшее не будет, увы, повторением, как спасённая собака не повторит Лунохода, а собственная боль не перекроет никакой иной боли – той же бабки Ветошицы, к примеру. Не повторяются ни люди, ни вещи. Не повторяются дожди, ночи, грозы, радуги, не бывает одинаковой вода на речном перекате, не повторяются предметы, даже если они сделаны из одного и того же материала, не повторяется радость, не повторяется подлость – каждый раз будет что-то новое. Но не старое.
И всё же ему легче – жёсткий обруч, сковавший тело Калачёва, голову, виски после той тяжелой ночи, ослаб, обжим невидимого железа перестал быть опасным, ощущал он сейчас себя человеком, к которому неожиданно пришло второе дыхание, всё Игорь видел, всё слышал, всё чувствовал, ощущал множество запахов – десятки, сотни. Впереди предстояла долгая дорога – вся жизнь, собственно, – и многое ещё выпадет на этой дороге, и хорошее и плохое, но то, что было, уже не повторится…