Остров фарисеев. Путь святого. Гротески (сборник) - Джон Голсуорси
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Шелтон колебался, но последние слова француза – «Я всегда здесь» – тронули его своей простотой. Ничего более страшного этот человек не мог бы сказать.
– В таком случае принесите мне, пожалуйста, листок бумаги, – попросил Шелтон. – Сдачу оставьте себе за труды.
– Благодарю вас, – просто ответил француз. – Ферран говорил мне, что у вас доброе сердце. Если вы не возражаете, я провожу вас на кухню, там вы сможете спокойно написать письмо.
На кухне, тоже выложенной каменными плитами, Шелтон присел к столу и стал писать: в комнате, кроме него, сидел высохший старик, который без конца бормотал что-то себе под нос, и Шелтон, подозревая, что он пьян, старался не привлекать его внимания. Однако, когда Шелтон уже собрался уходить, старик вдруг обратился к нему с вопросом.
– Скажите, мистер, бывали вы когда-нибудь у зубного врача? – с легким ирландским акцентом спросил он, стараясь иссохшими пальцами выдернуть шатающийся зуб. – Я вот как-то пошел к врачу, который утверждал, что пломбирует зубы без боли; мошенник и впрямь запломбировал мне зубы без боли, да только разве эти пломбы удержались? Как бы не так, все вылетели, не успел я и глазом моргнуть. Ну, скажите на милость, разве это можно назвать лечением зубов? – И, устремив взгляд на воротничок Шелтона, который, как на грех, был высокий и чистый, он продолжал с пьяной злобой: – И все так в этой фарисейской стране! Одни разговоры о высокой нравственности, об англосаксонской цивилизации! Никогда еще мир не падал так низко! А какая здесь, к черту, нравственность? Высокая нравственность лавочников! В каком состоянии находится искусство в этой стране?! Какие идиоты кривляются на сцене! Какие картины и книги находят тут сбыт! Я-то знаю, что говорю, хоть я и человек-реклама! А в чем секрет? В том, что эта страна – большая лавка, мой милый. Невыгодно добираться до сути вещей! Пощекотать – пожалуйста, но ударить ножом – нет! Мы не выносим вида крови. Верно я говорю?
Шелтон стоял растерянный, не зная, отвечать или нет, а старик помолчал немного, поджав губы, и продолжал:
– Видите ли, сэр, в этой отравленной туманами стране не существует крайностей. Как, по-вашему, такая мразь, как я, должна существовать? Почему же буржуа не уничтожают нас? Всё полумеры да полумеры, а почему? Потому что они против крайностей. Взгляните на женщин: ведь здешние улицы – позор на весь свет! Буржуа не признают, что все это существует; они так задрали носы, что и знать ничего не хотят! Они закрывают глаза на то, что творится в этой торгашеской стране. Это им выгодно, мой милый, – сообщил он Шелтону, понизив голос. – Вы говорите: почему бы им так не поступать? – заметил он, хотя Шелтон за все время не проронил ни слова. – Ну что ж, пусть себе на здоровье! Только не уверяйте меня тогда, что это высокая нравственность, что это цивилизация! Чего же можно ждать от страны, где живым страстям никогда и никак не дозволено проявляться! Ну, и что получается? Получается, мой милый, сплошное сюсюканье – этакая желтая штука с голубыми разводами, вроде плесени или стилтонского сыра. Пойдите в театр и посмотрите, что они там играют! Разве это пища для взрослых людей? Это сладкая кашица для детей и приказчиков! Я сам был актером, черт побери!
Слова старого актера и забавляли, и страшили Шелтона; он слушал его до тех пор, пока старик не умолк, сгорбившись на своем табурете у стола.
– Вы, наверно, никогда не напиваетесь, – внезапно заметил тот, – как видно, в вас слишком силен английский дух.
– Да, я пью очень редко, – сказал Шелтон.
– Жаль! Вы себе и представить не можете, как много удовольствия в забвении! Я вот напиваюсь каждый вечер.
– Сколько же вы протянете, если будете так пить?
– Вот в вас и заговорил англичанин! Стоит ли отказываться от единственного наслаждения, чтобы продлить столь жалкую жизнь, как моя? Если у человека еще есть ради чего быть трезвым – пусть будет трезвым, пожалуйста; а если нет, то чем скорее напьешься, тем лучше – ясно как день.
В коридоре Шелтон спросил у француза, кто этот старик.
– Какой-то англичанин. Да, да, из Белфаста. Пьяница беспробудный. Все вы, англичане, пьяницы. – И он махнул рукой. – Вот этот уж больше и есть не может: все нутро у него сгорело. Очень жаль: он человек с умом… Кстати, мосье, если вы никогда не видели подобных дворцов, я с удовольствием покажу вам наши покои.
Шелтон достал портсигар.
– Да, да, – продолжал француз, – я-то уж привык к здешнему воздуху. – Он поморщился и взял предложенную Шелтоном папиросу. – А вот вы разумно поступаете, что закурили: тут у нас далеко не гарем.
И Шелтон устыдился своей брезгливости.
Француз провел его наверх и открыл дверь.
– Вот полюбуйтесь на эти апартаменты, – сказал он. – Такие здесь отводятся принцам крови.
В комнате стояли четыре железные кровати; француз с видом заправского гида подошел к одной из них и откинул край грязного ватного одеяла.
– Жильцы уходят утром, – продолжал он, – зарабатывают ровно столько, чтобы напиться, потом заваливаются спать, и на следующее утро все начинается сначала. Так и проходит их жизнь. Есть люди, которые считают, что таких субъектов следует перевоспитывать, но, mon cher monsieur, нужно все-таки немножко считаться с действительностью, даже здесь, в Англии. Было бы куда лучше, если бы эти субъекты занялись перевоспитанием высшего общества. Ведь именно высшее общество порождает их – что посеешь, то и пожнешь. Selon moi[4], – продолжал он, опустив край одеяла и пуская дым через нос, – между вашим высшим обществом и вот этими субъектами нет большой разницы: как те, так и другие жаждут удовольствий, как те, так и другие думают только о себе, и это вполне естественно. Одним повезло, ну а другим – сами видите! – И он пожал плечами. – Компания тут скверная. Меня уже обкрадывали раз пять. Если у вас новые башмаки, хороший пиджак или пальто, вам мало одной пары глаз… А насекомые тут!.. Попробуйте лечь на чужую постель, и вы определенно не будете спать в одиночестве. Vilа ma clientele![5] Половина мне даже не платит! – Он щелкнул желтыми костлявыми пальцами. – Бритье – пенни, стрижка – два. Quelle vie![6] Вот здесь, – продолжал он, останавливаясь у одной из кроватей, – ночует джентльмен, который должен мне пять пенсов. А вот тут спит бывший солдат. Это конченый человек! Все они затравленные, ни у одного не осталось и капли мужества. Но видите ли, мосье, – проговорил он, открывая другую дверь, – уж если человек опустился до жизни в таких домах, у него непременно должен быть какой-то порок: здесь он так же необходим, как воздух для легких. Не важно, какой у вас порок, но вы должны иметь его, чтоб было хоть маленькое облегчение – un peu de soulagement. Так вот, прежде чем осуждать этих свиней, поразмыслите немного о том, что такое жизнь. Я-то испытал все это; и знаете, мосье, не очень приятно себя чувствуешь, когда не знаешь, будет ли у тебя сегодня обед. Сытые джентльмены, у которых достаточно денег в карманах и которые знают, что завтра у них опять будут деньги, никогда не думают о подобных вещах, pas de danger![7] Все клетки тут одинаковые. Пойдемте вниз – вы посмотрите нашу буфетную.
Через кухню, которая, видимо, заменяла в этом заведении гостиную, он провел Шелтона в чулан, заваленный грязными ножами, чашками, блюдцами и тарелками. Тут тоже был камин, в котором горел огонь.
– У нас всегда есть горячая вода, – пояснил француз, – а три раза в неделю топят вон ту печь, – и он указал на подвальное помещение, – чтобы наши клиенты пропаривали своих вшей. Ничего не скажешь, полный комфорт!
Шелтон вернулся на кухню и тут же распростился с маленьким французом, а тот, желая подольше удержать Шелтона, чтобы снискать его расположение и, быть может, превратить в своего покровителя, сказал:
– Будьте спокойны, мосье, если только этот молодой человек вернется, он тут же получит ваше письмо. Моя фамилия Каролан, Жюль Каролан, и я всегда к вашим услугам.
Глава IV
В театре
Шелтон вышел на улицу с таким ощущением, словно он только что очнулся от тяжелого кошмара. «Этот старик актер просто пьян, – думал он, – и конечно, он ирландец; однако в его словах есть доля правды. Я фарисей, как и все те, кто не на дне. Моя порядочность – не более как счастливая случайность. Неизвестно, чем бы я стал, родись я в таких условиях, как этот актер». Шелтон всматривался в человеческий поток, выливавшийся из магазинов, стараясь угадать, что скрывается под невозмутимым самодовольством, написанным на лицах. Что, если бы все эти леди и джентльмены очутились там, на дне, куда он только что заглянул? Сумел бы хоть один из них выбраться оттуда? Но Шелтон был не в силах представить себе их на дне: слишком уж это казалось невероятным, нелепым и невероятным.
Среди грязи, грохота и суеты мрачных, уродливых, бесшабашно веселых улиц его внимание привлекла одна пара – красивый крупный мужчина с женой, выступавшие рядышком в чинном молчании; видимо, они купили что-то и были очень довольны покупкой. В их манере держаться не было ничего оскорбительного, они, казалось, просто не замечали проходящей мимо толпы. От фигуры мужчины, широкоплечей и плотной, веяло непоколебимой самоуверенностью, присущей тем, у кого есть лошади, охотничьи ружья и несессеры. Его жена, уютно уткнувшись подбородком в мех, шла рядом, не отрывая серых глаз от земли; когда же она заговорила, ее ровный, невозмутимо спокойный голос долетел до слуха Шелтона, несмотря на грохот улицы. Он звучал размеренно и неторопливо, словно его обладательница никогда и ничего не говорила сгоряча, словно в нем никогда не прорывались ни усталость, ни страсть, ни страх. Разговор их, как и разговор многих десятков других благопристойных пар, прибывших из своих поместий и наводнявших в эту пору Лондон, вертелся вокруг того, где пообедать, в какой театр пойти, кого навестить, что купить. И Шелтон знал, что целый день, с утра и до вечера, и даже в постели, то будут единственные темы их разговора. Это были чрезвычайно благовоспитанные люди, каких он встречал в поместьях своих друзей и чье существование принимал как должное, хотя неясные сомнения и шевелились порою в его душе. Дом Антонии, например, был всегда полон ими. Это были чрезвычайно благовоспитанные люди, которые занимаются благотворительностью, знают всех и каждого, обо всем судят уверенно и спокойно и относятся нетерпимо к поведению, считающемуся, на их взгляд, «невозможным», – ко всякого рода преступлениям против морали, таким, как промахи в соблюдении этикета или же бесчестные поступки, проявления страсти или сочувствия. В строго определенных случаях последнее, конечно, допускалось: например, в связи с законной печалью, когда кто-нибудь умирал в их семье или в их кругу. Каким благополучием веет от них!.. Воспоминание о ночлежке, словно яд, разъедало мозг Шелтона. Он сознавал, что хороший костюм и сдержанная уверенность походки делают его похожим на ту пару, которая привлекла его внимание. «До чего же мы пошлы в своей утонченности», – подумал он. Но он сам едва ли верил в искренность своего негодования. Эти люди такие благопристойные, у них такие хорошие манеры, они так хорошо держатся, что, право, непонятно, чем они, собственно, раздражают его. Что в них такого неладного? Они выполняют свои обязанности, у них хороший аппетит, чистая совесть – все, что необходимо примерному гражданину; они лишены только органов чувств – Шелтон читал где-то, что они атрофируются в какой-то степени у растений и животных, которые потеряли необходимость в них. Некий редкий, присущий всей нации дар видеть лишь то, что бросается в глаза и что представляет конкретную, ощутимую ценность, полностью лишил этих людей способности улавливать краски и запахи окружающего мира.