Научный комментарий - Юлиан Семенов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Владимир Владимирович, нужен материал о пролетарских писателях Франции, – голос у литсотрудника Гены был не по годам хриплым, – вы кого-то, помню, называли…
– Я материалов не пишу, – ответил Маяковский. – Я пишу поэзию и прозу. А также рекламу – это тоже литература в период торжества «главных управлений по согласованию»…
Гена медленно поднялся со скрипучего, шатающегося стула:
– Это вы так определяете наше замечательное время?!
…Маяковский сразу же вспомнил «Купель», канун праздника революции, голубоглазого молодого человека с точеным лицом аристократа, размытые сетчатым, теплым ноябрьским дождем фонари на брусчатке Монпарнаса, гулкий шум кафе, слитую раз но язык ость, камертон постоянного веселья, серые глаза женщины, сидевшей рядом, ее наполненную тишину и ясную уже им обоим ее от него отдельность, услышал свои слова: «Пусть скажут Арагону, что его приглашает к столу Маяковский» – и счастливое изумление на лице Луи, таком открытом и доверчивом.
Арагон сразу же начал рассказывать, какой он чувствует Советскую Россию: «Мечтаю выучить русский».
– Молодец. Без этого можете сломаться, – заметил тогда Маяковский. – У нас умеют пугать те держиморды, кто не хочет учить французский.
– Все равно мы победим! – голос Арагона был ликующим.
Сейчас начнет читать стихи, подумал Маяковский; ошибся; Арагон резко откинул патрицианскую голову: «Вы поэт, сделавший из слова оружие… Вы есть связь между миром и мною… Вы мой символ, отныне я жду в моей жизни высоких перемен!»
Через три дня они увиделись там же; Арагон был с Эльзой Триоле, он познакомился с нею на другой день после разговора с Маяковским; только что написанные стихи прочитал певуче:
Мелькайте в памяти безумства и распутья,ты в ноябре пришла, и вдруг исчезла боль,и сразу смог на жизнь по-новому взглянуть я,в тот поздний час, в кафе «Куполь»…
«Вмещаемость», подумал Маяковский. Загадочное слово, странное несовпадение формы и смысла. «Вместительный чемодан», «вмещающее сердце». Пульсирующая мышца, готовая или не готовая к тому, чтобы равно вобрать в себя любовь к отцу, маме, Люде, Оле, Лиде, Веронике, Татьяне, Паоло, Осе, Коле, Яну, Николаю Ивановичу, Исааку… Сколь же разны человеческие сердца! А ведь объем крови, пропускаемой ими, одинаков, да и размер – с кулак, не больше и не меньше… Почему одно сердце открыто для нежного вмещения в себя всех, а другое отвергает все, что ему не угодно?! Я стал думать длинными предложениями, странно. Молодость – это быстрота; фраза обязана быть краткой, как удар. Неужели те, кто ближе всех, не понимают, что собственничество противно любви? Разве можно делить? Почему на смену любви приходит месть? Жестокость? Как же несовершенен человек, как мал – для тех задач, которые ставит человечество!
…Безответственность живых страшна, но как темна безответственность мертвых!
Мое прощальное слово будет читать тот, кто обладает правом трактовки моей мысли… А стрелять надо в сердце… Есть что-то невозможно жестокое, если выстрел разнесет голову… У кого это – «рыжий мозг индивидуалиста»? Ах, да, Пастернак говорил, что у Тихонова лицо «Мексиканца» из Джека Лондона, обидно, что не снимают, у него выразительная воля в облике, а это редкостно: лица людей стерты…
С острым чувством неприязни к себе и одновременно ненавистной ему сосуще-жалостливой тоски Маяковский вспомнил, как на открытие выставки «Двадцать лет работы» принесли его портрет, исполненный на меловой бумаге; на втором листе было напечатано:
«В.В.Маяковского, великого революционного поэта, неутомимого поэтического соратника рабочего класса, горячо приветствует „Печать и Революция“ по случаю двадцатилетия его творческой и общественной работы».
Единственный журнал – «Печать и Революция» – решил отметить его выставку; он жадно ждал появления этого номера; успокаивал себя: «Неужели тебе мало известности? Откуда такая болезненность ожидания выхода злосчастного номера?»
Он, однако, логично и собранно отвечал себе, что ныне, когда секретариат РАППа – видимо, с согласия агитпропа, – организовал заговор молчания против его творчества, заговор, который изредка прорывался неуемной бранью тальниковых и ермиловых, появление любого печатного слова о его творчестве, отданном революции, угодно не столько ему, сколько именно революции.
Тем не менее его портрет со статьей вырвали из напечатанного уже номера; хоть бы не говорили заранее, я ж намылился идти благодарить редколлегию, чувствуешь себя скукоженным и беззащитным, как же умеют у нас унижать художника, как умеют ломать тех, кто живет нравственными категориями, не пересекающимися с общинностью рапповских гениев, увешанных лаврами официального благорасположения тех, кому вменено в обязанность руководить творчеством…
Господи, подумал он вновь с тоской, как ужасно, что нет Лили; такая маленькая, а сколько силы.
Вернувшись из Америки, он сказал, что у него в Нью-Йорке родилась дочь; женщина, которую он любил, зовут Элли; с тех пор Лиля стала дружочком; Ося Брик связал жизнь с другой женщиной, но разрушить ту общность, что связывала их, не могли – каждый жил в своей комнате, только стол был общим, стол, за которым собирались друзья Маяковского, значит и ее…
…Маяковский быстро зашагал на Камергерский, в кафе, что напротив МХАТа, – назначил встречу с Вероникой Полонской.
Любуясь ею, двадцатилетней, с длинными зелеными глазами, нереально красивой, Маяковский всегда вспоминал теплый день прошлой весны, шум на трибунах ипподрома, когда жокей Игорек Сергеенко первым привел своего серого, в яблоках, цельнотянутого Красавчика; муж Вероники, артист Яншин, отправился получать в кассу тотализатора деньги, приз был большой, Красавчика считали «темным», его никто не играл, кроме Маяковского, – он с юмором относился к тем, кто слушал жучков с конюшен и рассматривал коней накануне заезда в бинокль. «Случай, удача, рок, – пыхал он сквозь зажатый мундштук „Герцеговины Флор“, – поверьте старому покеристу, Вероника-Норочка». Он тогда устроил веселый обед в «Селекте»; всего год назад, как же быстролетно время, какие прекрасные люди собрались за столом: и Юрий Олеша, и Довженко, и Пастернак, и Мейерхольд с Зиночкой Райх, и затаенно-искрометный Игорь Ильинский, и Ося Брик, и Татлин…
…Маяковский сел в дальний угол кафе, оперся подбородком на тяжелую рукоятку палки, подошедшему половому сказал принести стакан чая, покрепче, три заварки.
Вероника пришла с репетиции замкнутая, отрешенная, – роль не давалась, страшилась показа Немировичу-Данченко.
– Норочка, брось ты этот чертов театр, расстанься с Яншиным, я хочу, чтобы ты жила у меня, подле, всегда…
Он знал, что она ответит; он многое чувствовал загодя, еще до того, как слово было произнесено другим; бедненькая, она до сих пор не решается сказать мне «ты», ни разу не сказала «Володя», а «Владимир Владимирович» – смешно… А может, горько; я стал старым, шестнадцать лет разницы. У меня совсем не осталось сердца, я его всем раздавал – Лиле, Тане, Веронике, Джо, даже нашей той маленькой девушке из Сочи со странным именем Калерия… Как же страшно думать про то, что обо мне станут говорить потом, какое раздолье для любителей сплетен…
Он вспомнил, как Вероника рассказывала, что Олеша, проигравшись на Гендриковом в покер, мелко рвал колоду и посыпал обрывки пиковых королей и трефовых дам на лестнице – от квартиры Бриков до парадной двери; потом, впрочем, тихо прошептал: "Прекрасное название для романа – «Зависть».
Злость искреннего признания все равно талантлива…
Он плохо понимал быстрые слова Вероники, в голове шумело, болел затылок, отчетливо, словно вбитые в мозг, звучали слова тех, кто пришел на вчерашний диспут: «Все, что вы пишете, – демагогия!»; «вы – „якающий“ поэт, в вас нет скромности, свойственной нашему народному характеру!»
Отчего же так злы люди?!
Близко увидел рубленое лицо Пикассо, – на Монпарнасе тогда собрались самые близкие – Леже, Барт, Пикассо, Гончарова, Ладо Гудиашвили, Дягилев, Жак Липшиц.
«Я, наконец, понял вас, поэт Маяковский, – гвоздил Пабло. – Вы большое дитя. Вы изнываете от мечтаний. Вы самый одинокий человек на земле, оттого что самый талантливый, – на данном историческом отрезке. Потом вас сменю я, правда. Конечно, я не скрипка, со мной жить трудно, но если решите пожить нежно, – переселяйтесь из своей „Истрии“ в мое ателье»…
Люди проходят мимо самых прекрасных предложений, сделанных самыми нежными друзьями, – почему? Закон воронки, чавкающее засасывание суетой повседневности?
Или предопределенность?
– Вы чем-то огорчены? – услышал он, наконец, Полонскую.
– Я? – Маяковский пожал плечами, презрительно усмехнулся. – А чем можно меня огорчить?