Бумажный домик - Франсуаза Малле-Жорис
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Сюзанна уехала с мужем в Африку, Гислена и Женевьева устроились в парикмахерскую. Мария бросила работу. О Мари-Анж мне ничего не известно. Франка вернулась обратно на завод.
Я очень любила Франку, хотя вид у нее был довольно угрюмый, в сорок пять лет она уже выглядела старухой: тонкое увядшее лицо, жидкие волосы, прекрасные глаза, красивый, глубокий голос и полная внутренняя опустошенность, какая бывает у тех, кто на собственной шкуре испытал нищету и не в силах ее забыть. К нам она пришла с завода, спасаясь от страшного нервного напряжения, которое была уже не в состоянии выдержать. Она рассказывала о заводском труде — о невыносимой кабале, мелочной тирании, жестокости, рассказывала сдержанно и талантливо. С Франкой у нас началась эра клеенок, клеенки заполонили все, даже мой письменный стол покрылся клеенкой. Она была родом из Северной Италии, дочь шахтера. В кофе теперь добавлялся цикорий, смесь подолгу томилась на огне. Франка хлебнула и армейской службы — была маркитанткой при американских частях в Германии. Как ее угораздило туда попасть? Объяснить она не могла, только смотрела на нас со снисходительной жалостью, как на детей, которые думают, что могут распоряжаться собой, и не ведают, что они — игрушка в руках истории. Как и Роже, она очень мало верила в свободу воли, обстоятельства захлестывали ее, она отдавалась на их милость. У нее не было особых склонностей, пристрастий, желаний — на определенной стадии нищеты только такая аморфность и спасает. Мы сразу заметили, что Франка, спокойная и даже апатичная по утрам, когда она, усадив Венсана себе на колени, мечтательно смаковала кофе, к вечеру впадала в сильнейшее возбуждение. Она объясняла свое состояние мигренью. Мы в своей наивности долго принимали это за чистую монету, пока в один прекрасный день не попросили ее вынести к столу трехмесячную Полину и не увидели, как она шествует, покачиваясь, с ребенком на руках и ласково подбрасывает девочку (чтобы скрыть неловкость), перевернутую вверх ногами. Я испугалась последствий. Я умоляла ее бросить пить. Она прятала бутылки с ромом в ящике среди картошки, под матрасом, в корзине под бельем. К себе она относилась с таким же пренебрежением, как к фартукам, которые быстро бывали измяты, заляпаны, разодраны, — как к вещи, которая ей не принадлежит. Она никогда не отдыхала, не просила об отпуске. Воскресенья для нее не существовало, дни недели не имели названий. Лишь время от времени, изнуренная работой и пьянством, она просто не вставала с постели. Наступил день, когда мне пришлось сказать ей:
— Франка, или вы бросите пить, или нам придется расстаться.
Она повернула ко мне свое трагическое лицо, беспомощно пожала плечами.
— Франка, хотите, я найму кого-нибудь на несколько месяцев, а вас мы устроим в больницу, чтобы вы прошли курс лечения?
— Зачем? — проговорила она еле слышно.
— Но ведь у нас вам было хорошо, мы прекрасно ладили, вы привязались к детям…
Конечно, это так, словно говорил ее мрачный, безнадежный взгляд, но что значат все эти чувства по сравнению с потребностью забыться, исчезнуть, самоуничтожиться? Даже собственные чувства ей тоже не принадлежали. Нищета лишила ее всего, оставив лишь какую-то безликую доброту, смиренную жалость ко всему, — в своей обездоленности она даже внушала уважение. Она ушла от нас. Позднее я узнала, что, когда ее временный спутник поставил ей такой же ультиматум, она вот так же ни словом, ни жестом не попыталась его удержать. Да и как можно удерживать то, что не считаешь своим? Она стоит у меня перед глазами — словно изваяние из черного камня, забытое посреди пустыни, изъеденное эрозией. Чувства, желания, надежды — все кануло в песок. И только что-то трепетало внутри — может, это душа?
Доставая тарелки из буфета, Франка роняет одну, и та разбивается вдребезги.
— Франка! Осторожнее!
— Что такое тарелка? — говорит она со своей суровой кротостью.
Поначалу это кажется смешным. Потом становится не до смеха. Что такое жизнь, с таким же успехом могла бы она спросить. Ее жизнь? Она ценит ее так же мало, как эту тарелку. Чудовищно. Но если бы вдохнуть веру в эту загубленную, исковерканную жизнь, в этот остов — какое пламя бы вспыхнуло! И мало-помалу начинаешь завидовать ее отрешенности и ощущать рядом с ней свою материальность, свою приземленность, прикованность к вещам. Вот она моет посуду или стирает белье — полночь, настроение мечтательное, она слегка навеселе.
— Франка, вы мало спите.
— Ну и что? — отвечает она с искренним удивлением, и я не решаюсь сказать, что она и мне мешает спать. Ну и что?
Равнодушие
После Франки я стала размышлять о равнодушии. «Святое равнодушие» Франциска Сальского. Само слово поначалу обескураживает. Мы так привыкли путать веру с душевным порывом. Конечно, душевный порыв — это прекрасно… Но что дальше? Ясность вносит Жак одной случайной фразой: «Когда говорят, я был слишком добр, это значит, что ты был добр недостаточно». Если не рассчитываешь на благодарность, то по крайней мере хочешь видеть реальную отдачу. Ты одолжил деньги, убил время на утешения и советы, все так, но ты хочешь видеть плоды, конкретную пользу. Конкретную и ощутимую. Душевный порыв — это часто разновидность стяжательства.
Кошка
— Долорес, мне нужно с вами поговорить, — объявляет Жак в девятом часу вечера, когда Долорес уже предвкушает близкое освобождение.
Взволнованная и смущенная, она идет за ним в столовую. Жак редко вмешивается в домашние дела, но если уж вмешивается, то самым ошеломительным и непредсказуемым образом. Я в смятении; мы усаживаемся в столовой, выставив детей за дверь.
— Долорес, вы знаете, как я ценю вас, — с серьезным видом начинает Жак. — Вы человек организованный, вы добры, мы к вам очень привязаны…
Этот поток комплиментов еще больше усугубляет наше волнение. Что-то на нас надвигается.
— Но у всех у нас есть недостатки. Вы, приходится признать, бываете резковаты… иногда позволяете себе слишком сильные выражения…
Долорес вспыхивает. Мы вопросительно смотрим друг на друга. Кто доносчик? Полина? Альберта? Долорес наподдала как следует кому-то из них? Или пропесочила, не стесняясь в выражениях?
— И иногда, понимаете, вы можете больно задеть кого-то особо ранимого… к тому же вы часто повышаете голос.
— С детьми… — начинает Долорес.
— Кто из них?!. — одновременно восклицаю и я. Жак примирительно поднимает руку.
— Речь не о детях, — мягко говорит он. — Речь о кошке.
— О кошке?
Мы ошеломлены.
— Видите ли, Долорес, наша кошка начала гадить.
— Истинная правда, — горячо подхватывает Долорес. — Только вчера эта паршивка описала Полинины туфли.
— Так вот, Долорес, наша кошка, как бы это сказать, начала гадить с тех пор, как здесь появились вы.
На лице у Долорес неподдельное изумление. Я давлюсь в приступе неудержимого смеха.
— Кошка как человек. Ей нужна ласка. Я-то знаю, Долорес, что у вас золотое сердце, но Тэкси этого не знает. Надо дать ей возможность это понять. Вы пугаете ее своими криками, не даете поваляться на кровати, и вот неизбежный результат: у кошки появился комплекс.
— Мать честная! — В восклицании Долорес прорезывается акцент, в котором больше от Бельвиля, чем от Мадрида.
— Кошка страдает без ласки. Она хочет привлечь ваше внимание, хочет отомстить. Она начинает гадить.
Мысль о мщении нравится Долорес. Это понятие ей близко.
— Так это она мне хочет нагадить? — спрашивает Долорес.
— Именно. И вам надо…
Дети, сгрудившись в спальне, с жадностью подслушивают у двери; выходя, я чуть не сбиваю их с ног.
— Что случилось? Что она сделала?
— Папа устроил ей взбучку, — объясняет Полина с назидательным видом. Альберта очень бледна.
— Бедная Долорес!
— Нет-нет, папа вовсе ее не ругает, он просто кое-что ей объяснил.
— Что объяснил?
— Как вести себя с кошкой.
— А я вот тоже буду везде писать, — заявляет Венсан, который все понял, — и тогда она будет звать меня не паршивцем, а мсье.
— Тебе это доставит удовольствие? — спрашивает Полина.
— Ну, если не каждый день…
В столовой продолжается обсуждение. Долорес всегда готова пойти навстречу, стоит только воззвать к ее сердцу и разуму.
— А что такое комплекс, Жак?
Жак объясняет. Одиннадцать часов, я иду спать.
Долорес — кошке, развалившейся на разобранной постели:
— Брысь отсюда, паршивка!
И тотчас же:
— Ой! Извиняюсь! Спускайся, моя милая кошечка.
Мы переглядываемся. Сдерживаем улыбку. Дань уважения хозяину дома.
У Тэкси родился котенок. Всего один. Мы назвали его Йо-Йо. Тэкси перестала гадить. Долорес:
— А ведь правда, у нее был комплекс.
Она смотрит на Жака, как на чародея.