Мелкий принц - Борис Лейбов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– На Смоленке, – сказал отец.
Люди на тротуаре придерживали высокие шапки и поворачивались спиной к ветру. Мело. И город был белым. И зима была русской. И был вторник.
II
Средиземноморье
Как не полюбить чужую природу? Не принять ее красоту? Рассветную сталь большой воды? Ее переменчивость? Ветер, сдувающий пену с волны, что мужик белую шляпку с пивной кружки? И внезапную морскую паузу. Побушевало и стихло, как ночной кашель. Анемичные паруса безропотно повисли, и полетел с высоты редкий дождь. И все это они зовут зимой, Федор! А ночью вдруг проснется сквозь вату тумана зловещая бледнолицая луна и щерится на берег.
Нет! На брег!
Развиднеется. Блеснет серебряной лужицей широкий пальмовый лист, как погон звездочкой. Тревожно присвистнет попугай и вожмет голову, съежится, поводит по крылу горбатым клювом. Несговорчивый буй не покорится волнению моря и будет барахтаться вопреки обступившей его вероятной смерти.
В такой манере я мысленно отвечал на письма Федора. В первые месяцы они приходили регулярно. Затем, к лету, их частота поредела, как и мои высокопарные ответы, которые улетучивались при первом взгляде на чистый лист. Федор писал, как Леша Левченко сломал ногу, пробив берцовой костью штангу, и как он корчился на нашей коробке за домом. Писал, как въебал моему неприятелю Артему Бобырю по старой памяти. Была еще новость – Кирюша Романов, как оказалось, был пидором не только по жизни, но и в натуре, и я спросил тогда маму про пидоров в натуре – ну кто они?
– Это как Валерий Леонтьев или как Фредди Меркьюри, – объяснила мама. – Женственные.
Ни тот ни другой женственными не были. Дело было не в этом. Я уже вошел в возраст недоверия к взрослым и допускал, что мама не лукавит, а просто сама в пидорах не сильна.
Федору я отвечал односложно – на дворе тепло, русские в их февраль плавают, я окружен фруктами и скучаю. Разноцветных плодов я и правда раньше не видел в таком изобилии. На балконе нашей однокомнатной квартиры помещался белый пластмассовый столик, на нем – глубокая салатница, и в ней связка бананов, как на голове все того же Фредди Меркьюри в том клипе, где он «гоинг слайтли мэд».
Последнее письмо с «Ленинским пр. д. 99, к. 4» на обратной стороне конверта пришло в мае, когда распустились акации. Воздух с самого рассвета стоял душистый, а липкое тело само неслось к набережной, голову не спросив. Федор вырос, понял я, дочитав вырванный из тетради по русскому листок с косыми вертикальными полосами. Он сообщил, что уже дважды сосался с Таней Вончуговой, и что она теперь его баба, и что его мама, красивая молдаванка, тетя Катя, разрешила взять Таню с собой на дачу на лето, и там, на даче, у них, у Федора и Тани, случится секс, о чем он, Федор, мне обязательно напишет. Больше он не писал. А я не спросил его про Таню, когда мы увиделись два года спустя. Я сложил исписанную бумажку в простой кораблик, без трубы, и щелкнул по его хлипкой корме указательным пальцем. Тот упал с пирса в Средиземное море, размяк и исчез, закруженный волной. Была весна девяносто пятого, мне было тринадцать, я болтал, свесившись с края скрипучего пирса, ногами и грустил о том, что детство кончилось, а мне уже наверняка не даст ни Вончугова, ни любая другая. По перилам шлялась легкомысленная чайка и заглядывала мне в глаза, вытянув и искривив шею. Из приемника загорающих неслись песни «Агаты Кристи», прерываемые изредка всплеском на волнорезах. «Агата Кристи» тогда подвывала из многих проржавевших машин. В них не было кондиционеров, как в машинах греков-островитян, и окна были спущены. Других машин в русском квартале не было, вот и приходилось слушать всякое, если вдруг не повезло, и батарейки в плеере сели, и Дэвид Боуи смолк, предварительно пропев чужим баритоном медленный куплет и зажевав песню.
Из ребят нового двора я один ходил в школу. Мы могли бы жить с мамой в лучшем районе и в большей квартире, а может быть даже и в маленьком доме в горах, но больше половины присылаемых из Москвы денег забирала английская школа. Прочие матери так не заморачивались. Тогда многие пересиживали свои мебельные войны и относились к новой среде обитания как к профилакторию, откуда обязательно выпустят, как только выздоровеет родная страна.
В ателье пожилой карикатурный англичанин с карандашом за ухом и измерительной лентой на шее сшил мне костюм. В школу полагалось ходить в серой тройке. Добавились блестящие широконосые туфли, и общая стоимость моей формы превысила помесячную арендную плату за квартиру. В ту ночь я видел, как мама плакала на балконе и курила. Сигарета дрожала в ее тонких пальцах. Когда я проснулся, она спала рядом. В первые месяцы мы еще не обзавелись диваном и спали в одной кровати, что было непривычным, как и отсутствие собственной комнаты с собственным окном на кооперативные гаражи и пустующую второй год голубятню.
В новой школе друзей я не завел, впрочем как и врагов. Ко второму уроку я стал подозревать, что с Полиной Васильевной мы говорили на каком-то другом английском, понятном ей, мне и царствующей королеве Елизавете. Одноклассников я не понимал. У их слов не было окончаний, особенно у лондонцев, и говорили они заметно быстрей, чем Полина Васильевна и я. Думаю, что к пяти часам домой на чай они не неслись и в коверкотовых кепках по вересковым пустошам не прогуливались. Учитель – колониалист, отставной военный, шотландец с розовым загаром, определил мне место в первом ряду. Поговорив со мной на перемене, он оценил мой уровень языка как «немой» и усадил, будто я глухой.