Посредник - Лесли Хартли
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Свой талант он израсходовал на увлечения: коллекционировал книги, занимался садоводством; работа у него была самая обыкновенная и вполне его удовлетворяла — он служил в банке в Солсбери. Мать считала, что отцу не хватает предприимчивости, и к его увлечениям относилась с некоторой ревностью и раздражением; они, как и всякие увлечения, держат его в плену и, стало быть, не дают никакой реальной пользы. Тут она оказалась неправа, потому что книги он подбирал дальновидно и со вкусом, и сумма, которую мы выручили от их продажи, оказалась на диво большой; благодаря им я был огражден от решения насущных проблем. Но это случилось гораздо позже; тогда же мама, к счастью, и не помышляла продавать книги отца, она дорожила его любимыми вещами — возможно, чувствовала, что была к нему несправедлива, и мы жили на ее деньги, на пенсию из банка да на скромные отцовские сбережения.
Мама, хотя и жила затворницей, всегда интересовалась мирскими делами, считала, что при других обстоятельствах она обязательно заняла бы достойное место в обществе; но поскольку отец людям предпочитал предметы, возможности ее были весьма ограничены. Она любила посплетничать, выйти в свет и должным образом для этого одеться; ее заботило общественное мнение деревни, и приглашение на какой-нибудь прием в Солсбери всегда льстило ее самолюбию. Оказаться среди хорошо одетых горожан на аккуратно подстриженной лужайке — над головой парит кафедральный шпиль, — раскланиваться и отвечать на приветствия, обмениваться семейными новостями и вставлять робкие замечания в разговоры о политике — все это доставляло ей неописуемое удовольствие; присутствие знакомых словно бодрило ее, ей требовалось вращаться в обществе. Когда к дому подкатывало ландо (в деревне была платная конюшня), она поднималась в него с гордым и чуть высокомерным видом; в обычные дни на лице ее были неуверенность и озабоченность. А если ей удавалось уговорить отца, и он ехал вместе с ней, она была счастлива беспредельно.
После смерти отца наша и без того скромная роль в жизни общества стала совсем незаметной; но даже в лучшие времена она не соответствовала громкому имени Корт-Плейс — чтобы утверждать это, не надо быть знатоком светского этикета.
Ничего этого я Модсли, разумеется, не сказал — не из желания скрыть истину, просто по школьным законам столь личные излияния не были приняты. Случалось, кто-то начинал хвастаться своими богатыми и шикарными родителями, но Модсли до этого не опускался. Он вообще был парень не по годам сметливый; каким-то образом сумел пообтесаться еще до школы. Я никогда его как следует не понимал; возможно, и понимать было нечего, а дело было лишь в инстинктивном умении подстраиваться под общественное мнение, в savoir-faire[7], благодаря чему он без видимых усилий оказывался в лагере победителей.
Во время истории с дневником он сохранял нейтралитет — требовать от друзей большего было нельзя. (Здесь нет никакой иронии; они были младше возрастом и реально помочь мне не могли.) Но когда победа досталась мне, он не скрывал, что очень рад за меня, и, как я потом узнал, рассказал о моем успехе своей семье. Я давал ему уроки магии и, помню, рисовал для него — бесплатно — заклинания на тот случай, если ему придется туго, хотя я в такое мало верил. Он относился ко мне с почтением, и я чувствовал, что пренебрегать этим не стоит. Однажды в минуту откровения он поведал мне, что собирается учиться в Итоне, и он действительно был похож на маленького итонца — держится непринужденно, хорошо воспитан, уверен в себе.
Последние недели пасхального семестра были самыми счастливыми в моей школьной жизни, и на каникулы я отправился окрыленный. Впервые я испытывал к себе уважение. Я попробовал объяснить мой новый статус маме, но она выслушала меня с озадаченным видом. Она могла понять успех в учебе (к счастью, и здесь мне было чем похвастаться) или спорте (тут мои достижения были скромнее, но я надеялся показать себя в крикете). Но чтобы прославиться как волшебник! Мама мягко, снисходительно улыбнулась, только что не покачала головой. В каком-то смысле она была женщиной религиозной: приучила меня к тому, что нужно совершать хорошие поступки и молиться; я всегда молился, потому что по нашим школьным законам это не возбранялось, главное — не слишком усердствовать; вообще же обращаться за помощью к Господу не считалось зазорным. Может, мама и поняла бы, что значит для меня выделиться среди однокашников, расскажи я ей все от начала до конца; но мне пришлось что-то урезать, что-то совсем выбрасывать, и в моем рассказе осталось очень мало от того, что произошло на самом деле; и уж совсем не коснулся я волшебной перемены — только что был загнанной жертвой, и вот уже поднялся на пьедестал власти. Просто какие-то ребята ко мне относились не очень, а теперь все относятся замечательно. Потому что в дневнике я записал что-то вроде молитвы, и нехорошие мальчики упали и ушиблись, вот я, понятное дело, и обрадовался. «А было ли чему радоваться? — озабоченно спросила мама. — По-моему, ты должен был огорчиться, даже если они не очень хорошо к тебе относились. Они сильно ушиблись?» — «Очень сильно, — признал я, — но, понимаешь, они же были моими врагами». Однако она не стала восторгаться вместе со мной и с тревогой в голосе сказала: «У человека в твоем возрасте не должно быть врагов». В те годы вдова еще была скорбной фигурой; мама чувствовала ответственность за мое воспитание и считала, что без твердости не обойтись, но толком не знала, как или когда ее применить. «Когда они вернутся, — вздохнула она, — пожалуйста, будь к ним добр; если они и относились к тебе не очень хорошо, то наверняка не по злому умыслу».
Дженкинс и Строуд получили несколько переломов и вернулись в школу только осенью. Они вели себя очень смирно, я тоже, и добрые отношения установились сами собой.
Если мама считала, что я злорадствовал из-за чужого несчастья, она ошибалась; сильно возросли мои собственные акции — вот почему я торжествовал. Но я всегда был чувствителен к мнению окружающих, и мамино робкое одобрение не давало мне наслаждаться грезами о собственном величии. Я задумался: может, в них есть что-то постыдное? Короче говоря, в школу я вернулся не волшебником, а рядовым учеником. Но мои друзья и клиенты ничего не забыли; как ни странно, интерес к моей осведомленности в вопросах черной магии не только не ослаб, а усилился. Я был все так же популярен, и вскоре последние угрызения совести испарились. От меня требовали новых чудес, например, чтобы я устроил внеочередные каникулы. Я придумал заклинание, вложил в него все свои душевные силы — и был вознагражден. В первых числах июня вспыхнула эпидемия кори. К середине семестра половина школы лежала вповалку, и вскоре на нас обрушилась потрясающая новость — занятия отменяются, мы разъезжаемся по домам.
Можно представить восторг тех, кого не подкосила болезнь, — в их числе были я и Модсли. Обычно душа наливалась пьянящим соком свободы за тринадцать недель, а тут напиток созрел на исходе седьмой; мы дрожали от возбуждения — нас обласкала фортуна, до этого случая школа удостаивалась такого королевского подарка лишь однажды.
Возле моей кровати появился блестящий черный чемодан с солидной закругленной крышкой и коричневый деревянный сундучок, на котором поверх инициалов отца более темной краской были выведены мои — это наглядное свидетельство нашего отъезда волновало меня куда больше, чем краткое объявление, которое директор школы сделал после вечерней молитвы. Я не только видел предстоящий отъезд, но и обонял его: от чемодана и сундучка исходил запах дома, он заглушал запах школы. Целый день сосуды спасения стояли пустые, и все это время нас не отпускал страх — а вдруг Джей-Си, как мы его называли, передумает? Заведующая с помощницей никак не могли добраться до нашей комнаты. Все же очередь дошла и до нас, и наконец, прокравшись наверх по лестнице, я увидел свой чемодан: крышка откинута, а внутри пенится тонкая бумага, в которую были завернуты кое-какие мои пожитки, в основном легкие и хрупкие. Это была минута высшего наслаждения, потом я уже не испытывал такого невыразимого блаженства, хотя происходившее все больше захватывало меня.
К парадной двери школы вместо трех подали два экипажа. Вялость на лицах кучеров никак не вязалась с переполнявшей нас радостью, но вполне нас устраивала. Свое дело они, однако же, знали: тронули лошадей, лишь когда на скамью взгромоздился последний, маленький мальчишка (даже мне он казался очень маленьким). Осталось выполнить последний ритуал — единственная буффонада, какую мы себе позволяли, ибо вообще-то на чувства были скупы. Старшина привстал, огляделся вокруг и крикнул: «Да здравствуют мистер Кросс, миссис Кросс и их малышка!» Зачем он приплел малышку, я так и не понял; возможно, теперь уже бывшему старшине напоследок захотелось поозоровать. Господь с некоторым опозданием (так нам казалось) одарил мистера и миссис Кросс третьей дочерью. По нашим понятиям две другие дочки уже выросли, и на них мы не обращали внимания. Да и малышка уже не была малышкой — почти четыре года, — но кричать ей в знак приветствия нам почему-то нравилось; а уж как это нравилось ей! Родители поднимали ее, и она махала нам ручкой. Так произошло и сейчас, и мы, подталкивая друг друга локтями, с облегчением засмеялись, — как и полагалось англичанам, подобные приветствия мы не слишком принимали всерьез.