ВСЕМИРНАЯ ВЫСТАВКА - Эдгар Доктороу
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В теплую погоду поливальную машину смело можно было ожидать каждую неделю-другую. Реже появлялись грузовики с углем. Они приезжали осенью, обычно в ее начале, когда холода еще не наступили.
Грузовики эти интересовали меня чрезвычайно. Они были такие тяжелые, такие громоздкие, особенно когда шли груженные горами угля, что только лязгающая цепная передача могла проворачивать их колеса. Как будто это едет целый дом. Как-то раз топливо привезли и к дому 1650. Угольный грузовик задом подобрался к поребрику, остановившись чуть не под прямым углом к тротуару. Этакое величавое презрение к условностям. Выпрыгнул голый по пояс шофер, такой же тяжелый и мускулистый, как его грузовик. Торс белее, чем руки, на шее красный платок «бандана». Я сразу же причислил его к племени людей, которые долбят землю отбойными молотками, машут ломами и кирками, ремонтируя дороги. Лай собачонки он даже не услышал, не снизошел. Рванул рычаг, и кузов на своих гидравлических штангах пошел вверх, клонясь к заднему борту, но до чего медленно и с таким мучительным скрежетом протеста, словно нарочно стремясь превратить в моем воображении грузовик во вставшего на дыбы скулящего динозавра. Тогда, и только тогда, когда груженый кузов встал под немыслимо крутым углом, чуть ли не вертикально, шофер наконец остановил его и открыл зев заднего борта — дымная лавина черного камня хлынула на тротуар.
В тот день в предвидении такого зрелища я отвязал Пятнуху и подошел с ней поближе, чтобы как следует налюбоваться. Рядом с нашим домом стоял гараж с двойными дверьми «гармошкой». Он принадлежал обитателям соседнего частного дома, вход в который был за углом, с авеню Маунт-Иден. От улицы гараж отстоял чуть дальше, чем наше крыльцо, так что перед ним получалось что-то вроде площадки для игр. Я зацепил поводок Пятнухи за сломанную ручку двери гаража. Скользящая и рушащаяся лавиной громада так напугала собаку, что она перекусила поводок и сбежала.
Я не сразу это заметил. Слишком я был поглощен шофером, который теперь забрался в кузов и, с небрежным щегольством бесстрашного животного оседлав борт, спихивал замешкавшиеся куски угля по скату метлой, насаженной на длинную палку. Когда и это было сделано, он ловко спрыгнул наземь, с громким лязгом опустил кузов грузовика и уехал, цедя за собой по улице тонкую струйку угольной крошки.
Я созерцал возникшую перед домом пирамидальную груду и, поражаясь ее весу, обретал некое новое ощущение иерархии бытия: эдакая громада, и запросто подчиняется мановению руки человека! Ее массу, вещественность я чувствовал очень остро. Подошвами чуял землю, ее тяготение.
Я подождал, пока из переулка выйдет со своей лопатой и тачкой Смит, наш чернокожий дворник, живший в полуподвале.
Вышел. Меня он, казалось, не замечал, что я расценил как свою удачу.
Смит был огромным дядькой, ростом и мускулатурой затмевавшим того, который пригнал грузовик с углем. Причем и его медлительная, скользящая походка, и его замедленная манера говорить, и звучный бас, словно доносящийся из глубокой бочки, — все это представлялось мне как нельзя более подходящим к его размерам. Как зимой, так и летом он ходил в комбинезоне. Пахло от него угольной пылью, золой и виски. Волосы сплошь седые. Кожа черная с эдаким еще смачным фиолетовым отливом, на лице глубокие шрамы, глаза налиты кровью, и весь он — и в тот раз, и всегда — полон величественного, царственного гнева.
Пришел он, чтобы понемногу перетаскать уголь в угольную клеть.
Копать начал не с вершины, как поступил бы я, а с самого низа. Наполнив тачку, он вонзил лопату, словно копье, в груду угля, взялся за рукояти, мускулы у него на руках напряглись, и он покатил тачку по дорожке к зеву погреба. Вернувшись назад, он на меня не взглянул, но я был единственным, кому могли быть адресованы его слова: «Собака-то, того-этого, сбёгла».
В тот же миг я осознал, что уже довольно давно не слышу лая Пятнухи. Конечно же, я бросился в дом, позвал мать. Отправились на поиски. Прошлись из конца в конец квартала. Пятнуха на глаза не попадалась. От ужаса ее потерять мое маленькое сердце отчаянно забилось. Мы то бежали, то шли, и мать засыпала меня вопросами: не видел ли я, в какую сторону она побежала? Как это я не заметил, когда она сорвалась? Все спрашивала и спрашивала. Приговор ясен. Мать ужасно на меня рассердилась. В то же время она выразила надежду, что Пятнуха сбежала наконец окончательно. «Глаза бы мои больше ее не видели!» — в сердцах проронила мать.
Вот так вот она всегда: чуть что случись, сердится и на того, из-за кого случилось, и на того, с кем.
Я чуть не плакал. И вдруг вижу: Пятнуха переходит авеню Маунт-Иден от «Овала» к большому парку. Поводок волочится по земле.
— Пятнуха! — Мы бросились через сччччччччулицу. — Пятнуха! — кричал я.
Она — ноль внимания. А на нее мчится автомобиль. Машин она никогда не понимала. Вот и опять — застыла посреди дороги. Вдруг она легла на брюхо, вся расплющилась, морду вжала между лапами, и машина проехала над нею.
— О господи! — вырвалось у матери. Мы перебежали «Овал», выскочили на дорогу. Машина — «нэш» или «гудзон», я толком не разглядел — не остановилась. Водитель Пятнуху даже не заметил. Она как плюхнулась, так и лежала — не шевельнувшись. Только глядела на нас снизу вверх своими темными, с застывшим в них ужасом глазами. Из ее спины был выдран большой клок шерсти. Поскуливала. «Пятну-ушечка!» — протянула мать, опустившись на колени и обнимая собаку, которую сама же и презирала. Дрожа, Пятнуха поднялась на ноги. За исключением того клока шерсти, она, в общем-то, была как новенькая. Пятнуха послушно засеменила к дому за нами следом, а я сжимал огрызок ее поводка обеими руками.
Машины тогда делались с большим клиренсом, это и спасло собаку. Мы все наперебой хвалили ее за недюжинный ум, проявленный в критический миг перед надвигающимся автомобилем; то, что она проявила глупость, вообще оказавшись на пути этого самого автомобиля, не упоминалось. Мать смазала ей ссадину вазелином, и через час уже казалось, будто ничего не произошло.
И я опять отправился глазеть на Смита. Он работал неторопливо и размеренно, как всякий опытный трудяга. Увезя последнюю тачку с углем, вернулся и окатил тротуар из шланга. Большая клякса черной пыли растворилась. Потом, восстановив кругом чистоту и порядок, Смит медлительно удалился в свой полуподвал.
Стояла тишина, я сидел на крыльце один. Моя собака была вне опасности. Сидя на ступеньке, я смотрел на мирную, сверкающую улицу. Теперь, когда этот пронизанный солнцем день уходил, казалось, что исторического явления грузовика с углем не было вовсе и что невесомый свет, переливчатость водяных брызг — как ни крути, суть главные силы, правящие вселенной.
Есть где-то пленка — черно-белая, восьмимиллиметровая, и там запечатлен момент, когда по поручению брата я должен был держать заводную пружинную кинокамеру «Универсаль», которую однажды принес и подарил нам отец. Камера была не больше пачки сигарет, хотя и много тяжелее. Моей задачей было жать на кнопку, снимая Дональда и его друзей, собравшихся на солнышке вокруг Пятнухи перед складчатыми дверьми соседнего с нашим домом гаража. Сперва сцена степенна: ребята сидят и стоят на коленках, собравшись, будто игроки команды вокруг своего талисмана[4]. Пятнуха лает и дергает поводок, который Дональд еле удерживает. Кто-то машет рукой, все улыбаются, но тут Пятнуха прыгает, сшибает наземь одного из стоявших на коленках, и вскоре все валятся друг на друга, хохочут, кричат и гримасничают перед камерой, и собака освобожденно носится среди них. Все ее ловят, сшибаются лбами. Когда это смотришь, кажется, что пленка колеблется, объекты съемки клонятся, вдруг уходят за кадр, возвращаются, и вот Дональд, выпутавшись из всей этой массовки, нахмуренный, идет ко мне. Он качает головой, делает знаки руками, и по написанному на его лице характерному для него озабоченному выражению я вижу, что делаю что-то не так. Его сердито сведенные брови разрастаются во весь кадр: я решительно намерен держать кнопку нажатой как можно дольше.
РОУЗК тому времени, когда началась война — то есть первая мировая, — я, глядя на Унтерберга, тоже заинтересовалась работой в социальной сфере. Однажды, понаблюдав, как я разговариваю с пришедшими в офис посетителями, он сказал мне, что я не только секретарем могла бы работать. К беднякам я относилась с большой чуткостью, иногда по поручению мистера Унтерберга я бывала в их квартале, видела, как они нуждаются, беседовала с ними, старалась помочь. Потом он нашел для меня должность по работе с иммигрантами в еврейской организации взаимопомощи. В доме на углу 101-й улицы и Первой авеню организация сняла и обставила показательную квартиру — в довольно глухом углу, около уксусной фабрики. Там я обучала только что приехавших женщин и мужчин, как жить в современном мире. Как поддерживать чистоту, закупать продукты, стелить постели и тому подобное. Просто удивительно, до чего они мало знали, до чего они были темные и необразованные. Даже трогательно, я волей-неволей умилялась, глядя, как они силятся понять, выучиться, изо всех сил тянутся стать вровень с другими в Америке. Я-то ведь родилась здесь, я и понятия не имела о том, как тяжко приходилось моим же собственным родителям, а они тоже, когда приехали, были молоды, ни языка не знали, ни как и что в этом Новом свете положено, но они хоть кое-что умели, у отца была профессия, работу он получил прямо в день приезда, он всегда нам об этом с гордостью рассказывал. Отец всегда умел заработать на жизнь и работал до последнего своего дня. Чувство ответственности в нем было развито чрезвычайно, семья для него была всем; и он не только сам не сидел без работы, но и других музыкантов выручал, стал у них кем-то вроде посредника вдобавок к основной работе. Целеустремленность я переняла от него.