Юровая - Николай Наумов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Нау-у-ука!.. Будет помнить! Так уж за ушшерб-то не будет снисхождения, а?.. Одели милость, не обидь, бедное дело-то: слезами баба-то обливалась, ей-богу!
— Гм… А рыба-то у тебя есть, а? — спросил его Петр Матвеевич.
— Не поробишь — не поешь: наше дело такое, промышлял!..
— Много?
— Не соврать бы сказать-то! Пудов-то с семь наберется!..
— Продаешь?
— Хе… Чу-удной! Неуж самому есть?
— Другие так вон сами есть собираются, брюхо растить хотят.
— А-а-а, наши же мужики? — с удивлением спросил Евсеич.
— Мужики!..
— Не слыхивал, друг. Рази богатым-то, им, точно, брюхо-то нее тяготу, а наше-то дело бедное, нам с брюхом-то мука… пасешь, пасешь на него хлеба, все мало… А-а-ах ты, напасть!.. Ну и прорва! Не купишь ли хошь рыбу-то, а?… и хрушкая есть… Есть и осетрина и нелемки, всякой рыбки сердешной дал бог, промышляли с бабой-то!..
— А как ценой-то за пуд, а?
— За пуд-то?.. Да уж с тебя бы за труды-то, ну и за бабий-то ушшерб надоть бы подороже!..
— Подешевле не хошь, значит!
— Подешевле-то? на-а-кладно, друг, дешево-то отдавать ноне. За подушную-то, гляди-ко, и-и-и дерут, дерут, дадут отдохнуть, да снова подерут!..
— И больно?
— Ничаво-о!.. Под хвост-то не смотрят. Вот оно подешевле-то отдавать и убытошно, говорю!
— Ну-ну, так и быть уж, будто за то, что дерут и бабу-то изобидел — по шести гривен с пятаком за пуд-то осетрины дам…
— О-о-ой, милый ты человек! — вскрикнул Евсеич и всплеснул руками.
— И бабе ситцу отпущу!..
— Экую-то цену… да что ты… ай-яй-яй… ну-у… да бог с тобой и с ситцем!.. А-а-ах ты какой дешевый, а?.. Нет, ноне…
Но в это время распахнулась дверь, и в горницу вошел седой как лунь крестьянин. Реденькая борода его имела желтоватый отлив. Его костюм был так же убог, как и костюм Евсеича.
— О-о! и Кондратий Савельич к нашему шалашу со своей копейкой, — встретил его Петр Матвеевич, пока вошедший крестился на передний угол. — Ну-ко, порадуй, порадуй! — произнес он, когда тот молча поклонился ему.
— Не избытошно радостей-то! — ответил новопришедший дрожащим, разбитым старостью голосом. — Сами по них тужим. Иван Вялый да Трофим Кулек к тебе идут, пожалуй, радуйся…
— Порожняком аль с тем же, с чем и ты, а?..
— Да у меня, кажись, ничего в руках-то нет, — с удивлением отвечал, разведя руками, Кондратий Савельич.
— Я не про руки, а про карманы… Карманы-то есть, а?
— Есть… есть… у штанов, друг… Как карманов-то… что ты… к юровой-то исшо новые вшил, — дыроваты были — и вшил…
— А-а… ну, подавай господи!.. Стало быть, есть чего хоронить-то, коли новые понадобились, а? — насмешливо допытывал его Петр Матвеевич.
— А-а-ах, хоронить-то вот рази одни грехи!.. — Кондратий Савельич с глубоким вздохом почесал затылок.
— Эх-хе-хе, так пошто ж новые-то вшивал, нитки-то тратил, а?.. Экое-то богачество и из дырявых бы не вывалилось, а и выпало б, так душе легче… Э-э-эх, старина!
Кондратий Савельич молча развел руками и всплеснул ими по бедрам, как бы говоря: "Толкуй вот-поди, и не надобились, а вшил!"
— Ху-у-до! — произнес Петр Матвеевич, с ироническим сожалением качая головой. — А я-то было и расписочку в сторону отложил: Кондратий-то Савельич, думаю, мужик обстоятельный, отдаст, а ты — а-а-а!.. и сфальшивил.
— Не держи-ко меня-то, — прервал его Евсеич. — Отпусти!
— Не привязан! А дверь-то, и сам не маленький, знаешь, как отворять! — с иронией ответил ему Петр Матвеевич.
Евсеич замялся и конфузливо почесал в затылке.
— Я к тому боле, — начал он, — чего, то ись, бабе-то сказать, а?..
— Скажи, пущай денег прикопит и придет покупать, без обмеру дам и такого, что иглой не проткнет.
— А уж помину-то по душе не будет, верно?
— Покамест жив — не будет, а умру — поминай, запрету не полагается!
Снова оконфуженный Евсеич повторил тот же жест. — С тобой не сговоришь! — ответил, наконец, он, покачивая головой. — Все бы за ушшерб-то, говорю, следовало… Сам же ты нахваливал его, как продавал-то…
— Своего добра никто не обхает, милый!..
— По совести-то, оно бы и того-о-о, по крайности… надул… так упомин бы… не за свою душу, за родителев!..
— Ах ты, чудной какой!.. Разве запрещаю: поминай; батюшку звали Матвеем, матушку Апросиньей…
— Так энто даром-то?
— А ты б исшо за деньги хотел, а? Рылом не вышел, друг мой, попово дело точно — им за это дают! А коли тебе потребовалось поминать "усопших рабов", я супротив этого без запрета, дело твое.
— И ндравный же ты, а-а-ах… нехорошо… за родителев бы… на нашу-то нужу прикинуть…
— За энтим в родительскую субботу приди, грошик дам, а теперь не проедайся-ко, иди-ко с богом, неколи толковать.
— А-а-ах, какой ты… ну-у… жила… так жила и есть… и не приходить уж, а?..
— Не приходи, побереги обутки: вишь, подошва-то хлябает, неравно исшо потеряешь — новое горе…
— Ну-у и ругатель! — ответил Евсеич и, нерешительно переминаясь с ноги на ногу, повернулся к двери и только что взялся за скобу, как она растворилась, и в комнату вошли один за другим два пожилых крестьянина; пропустив их, Евсеич еще постоял в каком-то раздумье, наконец, вздохнув, произнес: "Наду-у-ул, ну-у!" и, почесав затылок, вышел.
Костюмы вошедших, как и костюмы Кондратия Савельича и вышедшего Евсеича, не доказывали зажиточности; из полушубков, вися, выглядывали куски оборванной кожи и цветом своим напоминали выжженную под посевом пашню. Видно было, что весь этот люд принадлежал к разряду "перекатной голи", то есть людей, живущих день за день без просвета в настоящем, без надежд на что-нибудь лучшее в будущем. Одного из вошедших в деревне называли "вялым" за болезненную апатичность, выражавшуюся и в миниатюрном лице, украшенном неправильно рассаженными клочьями волос взамен бороды, и в каждом его движении и слове. Карие глаза другого, с насмешливым, плутоватым выражением перебегавшие с предмета на предмет, доказывали, напротив, и ум и лукавую сметливость. Когда-то в молодости укравши у проезжего купца кулек с припасами и пойманный с поличным, он в насмешку получил название "кулька", с которым до того освоился, что даже позабывал порою свое настоящее имя; когда называли его "Трофимом", он проходил мимо не оглядываясь, но при слове "кулек" улыбался и приподнимал шапку. Насколько был вял и безжизнен Иван, настолько же был боек и нервно-раздражителен Трофим. Обоих их, на удивление всего села, соединяла тесная дружба, точно как будто они взаимно уравновешивали недостатки друг друга; даже избы их стояли рядом, разделяемые одним низеньким плетнем. Куда бы ни шел Трофим, Иван следовал за ним как тень. Задолжав Петру Матвеевичу, они оба дали ему одну общую расписку. –
— Слышал, слышал, што вы оба налегке! — насмешливо встретил их Петр Матвеевич. — Об чем же, значит, теперь разговаривать-то будем, а?
— Ты хозяин, за тобой и почин! — ответил ему Кулек.
— Я ж и начинай, а-а? Ну, деться некуда — начнем: деньгу принесли?..
— Провинились!.. Хошь, казни, хошь, милуй!..
— А божился отдать, как приеду, а?
— Не побожиться да не поклониться — и веры не добыть, такое дело наше, Петр Матвеич, — со вздохом ответил ему Кулек.
Вялый молчал, прислонившись к стене, точно происходящий разговор и не касался его, а шел о совершенно постороннем для него деле.
— А что божье-то имя всуе, — это ничево, а? — покачав головой, ответил Петр Матвеевич. — Как за это в писании-то, что полагается, а?
Кулек с плутоватой усмешкой почесал в затылке.
— Мало ль чего в писании-то полагается, — произнес он. — Вон в отчей молитве сказано: оставь, говорит, должников своих, да нешто ты их оставляешь, а?.. Каждый, поди, грош на счет!
Петр Матвеевич засмеялся тем покровительственным смехом, каким любят поощрять высокопоставленные лица удачные ответы лиц, стоящих на низких иерархических ступенях, но подающих надежды дойти до высших; хотя бы даже эти ответы и затрагивали какую-нибудь сторону их характера или деятельности.
— Ну и соба-ака на слово-то! — улыбнувшись широкой, самодовольною улыбкою, произнес Кондратий Савельич. Даже в лице Вялого проскользнуло что-то тоже вроде улыбки.
Кулек молча водил глазами по потолку, как будто не про его и речь шла.
— Так оставь, говорит, должников-то, а-а? — благодушным тоном повторил Петр Матвеевич, когда смех его стих. — А когда ж отдачи-то ждать с них, аль об эфтом не сказано?..
— Справятся, сами принесут!
— А-а-а!.. Ну, этого жди-и-и! Однако ни в какой молитве не сказано, чтобы мужик справился, да сам долг принес. Ты вон и божился отдать, а Кондратий Савельич, то ись, и карманы, говорит, в штаны вшил, а денег все нет да нет!
— Не сами деньги-то делам, и рад бы, друг, отдать-то, да где их возьмем, — с глубоким вздохом произнес Кондратий Савельич.
— И у меня-то вот горе! Завода-то нет, не куют их кузнецы! — заметил ему Петр Матвеевич.