По поводу VIII тома «Истории России» г. Соловьева - Константин Аксаков
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Скажем кстати, что эта речь Оболенского имеет, по нашему мнению, высшую историческую важность: это слова, устные слова современного человека о тогдашнем времени, о тогдашних исторических событиях; в них выражается взгляд тогдашних русских на эти события и вместе с этим – истинный смысл этих событий. Надо вникнуть в эти драгоценные слова, и из них извлечь можно много. Как хорошо выражение Оболенского об этом множестве самозванцев, которых пошли себе выбирать разные города. «И теми имяны, – говорит Оболенский, – московскому государству много зла учинили». Точно: имяны. Это были имена, которые мутили и действовали. В этом выражении схвачена вся отвлеченность самозванства, и вместе вся та действительность, какую может иметь эта отвлеченность/
Г. Соловьев не посвящает в своей «Истории» особых строк характеристике Лжедмитрия; но он довольно явственно выступает из его рассказа. Это был человек легкомысленнный, храбрый, увлекающийся и увлекающий, одаренный быстротой ума и способностью слова. Добро и зло поглощались в нем какой-то безнравственной легкостью, которая способна на самое ужасное бесчеловечное дело (таковы его отношения к несчастной Ксении Годуновой), и которая притом еще не лишена даже наивности и какого-то простодушия. Все это вместе, по крайней мере, столько же возмутительно, как и рассчитанная серьезная безнравственность. Таков был, кажется, Лжедмитрий. Эта легкость, ветреность характера вовсе не в русском духе, и не должны были понравиться степенному взгляду древней Руси на человека; но храбрость, простодушие, беззаботность, доверчивость находят везде сочувствие, и потому самозванец встретил его в России, пока не пошел наперекор ее духу, пока не вздумал ее подчинить прихоти польской. Усидеть на престоле он не мог. Ужиться ему с Россией было невозможно. Падение его могло случиться скоро и должно было случиться непременно. Едва ли не первый выставил верно всю поэтическую сторону характера Лжедмитрия А. С. Хомяков в своей трагедии «Дмитрий самозванец». Характер Лжедмитрия схвачен там очень верно; мы бы присоединили еще беззаботную возможность худого и доброго и какое-то легкомыслие зла – черта, входящая, кажется нам, в характер Лжедмитрия.
Убит был самозванец, но не убита была тень: она ускользнула, как призрак, от мечей и пуль, оставила на то время Москву и понеслась в украйные города, где впервые и появилась.
На царский престол взошел князь Шуйский. Он не был избран, но в окружных грамотах, касающихся до вступления Шуйского, говорится об избрании. Об избрании нельзя было не упомянуть, нельзя было не указать на это право, и о нем упоминается. Со всем тем об избрании, как о неизбежном условии, говорится по необходимости, как бы мимоходом. Князь Шуйский указывает на другие права: он указывает на происхождение свое от Рюрика; он вновь указывает на целый государственный род, давно в понятии народном устраненный выработавшейся из этого рода московской династией, давно потерявши в глазах народа свое царственное значение, но зато, как видно, неотступно присутствующей в мыслях князей Рюриковичей, и постоянно сохраняющей в глазах их всю свою венценосную силу. Замечательно, как дух княжьих времен оживает в грамотах Шуйского, как помнит все старые предания удельный князь, как верен он этим преданиям, и как переносит он их на царский престол московский. Мы видим, как вырывается в эту минуту наружу то, что было сдавлено Иоаннами, то, что устранял Борис. Шуйский, с одной стороны, говорит о своем происхождении от Рюрика, о непрерывной связи и преемстве государей с Рюрика и до него; он связывает удельный род свой с целым царственным родом всей России. «Учинилися есмя на отчине прародителей наших, – говорит князь Шуйский, – на российском государстве Царем и Великим Князем, его ж дарова Бог прародителю нашему Рюрику, иже бе от Римского кесаря, и потом многими леты и до прародителя нашего, великого князя Александра Ярославича Невского, на сем российском государстве быша прародители мои, и по сем на Суздальский удел разделишась, не отнятием, и не от неволи, но по родству, яко ж обыкли большая братья на большая мста седати»… «Хотим держати московское государство, – говорит Шуйский в другой грамоте, – по тому ж, как прародители наши, Великие Государи, Российские Цари». С другой стороны, была еще одна яркая черта княжьих времен; мы видим, что князь в эпоху княжеств заключал (примеров тому много) ряд с народом, где вступал он на княжение, князь целовал крест народу, а народ – ему. И вот, это предание княжье князь Рюрикович переносит с собой на царский престол. Князь Шуйский, становясь царем всея России, целует крест народу, а народ целует крест ему.
Но в глазах народа наследственное право целого Рюрикова рода уже потеряло значение. Отныне с прекращением московской династии было уже одно только право: избрание всенародное, всей землей (в случае неимения прямого потомства). Но нельзя было быть в одно время и князем Рюриковичем времен усобиц, и царем всея России. И, ярко вспыхнувши еще раз, убеждения княжеской эпохи скоро потухли, не вызвав народного сочувствия.
«Не избран был всей землей князь Шуйский…» – вот что заговорили со всех сторон в народе. На краю России опять показалась тень Дмитрия… И больше прежнего со всех концов заколебалась Россия. Сомнительный царь сидел на престоле в Москве; другой сомнительный царь поднимался на него войной. Недоумение обняло всю русскую землю. Ничего верного, ничего ясного, и встала смута по всей земле. Ошибочно было бы обвинять вообще русских людей того времени в измене. Измены настоящей было весьма немного. Это было сомнение, колебание, шатание, но не измена. Люди не знали, чему верить: бросались к одному – и убеждались, что здесь обман; бросались к другому – и там не видали правды. Это именно было смутное время, время, крайне тяжелое для страны, перенести которое весьма трудно. Велик народ, который переживет такое время. Русский народ его пережил: Шуйский был еще на престоле, а уже междуцарствие, можно сказать, началось. Польские шайки вторглись в Россию, ища себе добычи, грабя, убивая, разоряя; казаки то же делали с другой стороны; скоро стали делать то же и союзники шведы, и наконец свои изменники. Кому, с кем было бороться? По частям, отдельными разрозненными рядами, дрались русские люди против этих различных врагов. Они могли еще знать, против кого драться; но за кого, но за что им было стоять? Большая часть хороших людей стояла за царя Василия, которому присягала, которого давно знала и который все-таки казался законнее других. И здесь неполнота убеждения ослабляла силы, и отпор давался поневоле не дружный, ибо не вполне искренний. Но не с внешними врагами только была борьба. Борьба была внутренняя: дело шло о нравственном очищении России, о том возвышении духа, до которого могла и должна была она достигнуть; дело шло об одолении внутри себя всех сколько-нибудь нечистых, недобрых элементов: таково было условие для спасения России. Как скоро здесь явятся победа и одоление, так уж внешних врагов победить и одолеть будет нетрудно. Такое-то великое испытание было послано на Россию, такому-то страшному очищению была она подвергнута. И отсюда начинается целый ряд всенародных покаяний, все искреннее и глубже.
Если Василий Шуйский взошел на престол без одобрения народа, без народного совета, то не хотели свести его с престола иначе, как с одобрения и совета народного. Созывать выборных от всей земли было по тогдашнему смутному времени неудобно, почти невозможно. Но, по крайней мере, Москва (вмещавшая в себе тогда множество людей, с разных концов России пришедших) собралась на совет, не поместилась на Красной площади, и вышла в поле к Серпуховским воротам. Там решено было свести Шуйского с престола.
На престоле не было и сомнительного царя; престол был празден, а вокруг него теснились разные претенденты, и шла страшная тревога и смятение. С одной стороны, – второй Лжедмитрий, с другой, – шведы со своим принцем, с третьей, – поляки со своим королевичем Владиславом, с четвертой, – целые шайки военных людей, поляков и казаков, которые били, грабили и опустошали. Посреди этих тревог и колебаний, множа вокруг себя волнение и смуту, бродили имена по России (как выразился Оболенский). Явилась целая семья призраков из московского царственного рода: даже нерожденные, никогда не существовавшие, – целое племя небывалое. Все почти люди разделились на партии, и каждая партия тянула к себе. Что было делать России? Не естественнее ли, казалось, принять сторону одной из партий, уже определенной, уже организованной, уже имевшей силу, присоединиться к ней, чтобы одолеть остальных, а потом, может быть, и против нее обратиться? Но это была бы уступка, было бы не исполненное веры, не правое, не святое дело: и Россия не пошла этой дорогой. Она должна была совершить дело правое. Так она и поступила. Она решилась не приставать ни к какой партии, а стать против всех. С этой мыслью поднялся Ляпунов. Но Ляпунов был сам слишком красив, горд и личен, слишком сам выдавался вперед, и он не мог спасти Россию. Для спасения России даже Ляпунова было недовольно. Россия требовала более чистых рук, более самоотверженной любви. И такой человек явился. Нам кажется, что мера нравственного достоинства самого народа полагается в таких условиях его спасения, в нравственной высоте тех, которые удостаиваются быть, которых признает он его вождями. Это становится как-то ощутительно при смутном времени и при спасении России в ту эпоху. Пожарский с Мининым стали против всех врагов, сколько их было, стали лишь за правое, за святое дело земли русской. Сам Пожарский о себе не думал, себя не выставлял, не красовался, а думал только о земском деле. В это время междуцарствия Россия одержала победу во внутренней борьбе; Россия очистилась нравственно, одолела врагов внутренних: раздор, несогласие, смущение, шаткость, – и внешние враги ее пали. Россия победила.