Рассказы - Ласло Дарваши
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Витембергские камнеломы никогда еще не останавливали работу. И огромная, сияющая гора, что возвышалась над городом, стала теперь похожа на смерть.
Город замер. Он настолько привык к ритмичному стуку кирок, грохоту сыплющихся камней, никогда не стихающему гулу, бесконечным взрывам, крикам рабочих, тучам пыли, взмывающим в воздух, что на эту нежданную тишину мог ответить тоже лишь тишиной. И тишина эта была такой, что все вдруг услышали вс?. Мы слышали, как сосед распахивает легкие ставни, потягивается, смотрит жмурясь на солнце, чихает и со вздохом прислушивается, как потрескивают в плечах у него суставы. Мы слышали, как в верхнем конце улицы кто-то отхаркивается, смачно плюет на горбатые спины булыжников и растирает блестящий плевок подкованным носком башмака. Где-то шипя жарилась на противне дичь. В молочных зубах малыша хрустела подвядшая плоть осеннего яблока. Мы слышали, как работают зубчатые колеса в механизме церковных курантов и звук этот смешивается с воркованием горлицы. Слышали, как скрипит тяжело нагруженная телега на рынке, грохоча по воняющей рыбой, посверкивающей чешуйками мостовой. Слышали, как отчаянно вопит какой-то мужчина. Поблизости кто-то храпел. О, Камнелом, о, Камнелом, рыдала, ломая руки, девушка. На соседней улице гремела посуда, брызгала, вырываясь из крана, свежая вода. И еще мы слышали разговоры. Словно мячики из каучука, мягко ударялись друг о друга слова - все слова, высказанные, прошептанные, выкрикнутые, и это было так странно и страшно, что город в конце концов затаился, замер, настороженно прислушиваясь, и в конце концов мы слышали лишь, как с шелковым, едва слышным шелестом разворачивается лепесток за лепестком: другим миндальным деревьям тоже приспичило цвести, и скоро миндаль распускался уже по всему городу.
Отец мой болел третий год.
Но тут он вдруг сел в постели, худыми руками сбросил с себя плоский холмик перины и крикнул так громко, что фарфоровый камнелом в стеклянной горке уронил свой фарфоровый молот на фарфоровый же валун.
Что там такое?
Я посмотрел на отца и испугался. Редкие его волосы были взъерошены и торчали в разные стороны, несколько прядей прилипло к потному лбу. Щеки покрывала многодневная щетина. Он, как гусак, тянул ко мне тонкую, жилистую шею.
Что-то с камнеломами, тихо прошептал я - и услышал, как очень многие в тот момент прошептали то же самое.
Ишь ты, сказал отец и засмеялся, показав желтые, источенные годами зубы и бледные, бескровные десны. В последний раз он смеялся так два года назад, когда к нам забрел незнакомец, который искал семью Камнеломов. У нас иногда так бывает: появляются незнакомые люди, ищут какого-то человека по фамилии Камнелом, потом уходят. Вроде этого парня. Отец в тот раз тоже сел в постели, но не говорил ничего, только ухмылялся упорно да вращал глазами. От этого парень, высокий, бледный и белокурый, но с неожиданно низким голосом, совсем растерялся, задрожал и хотел было убежать.
Я взял его за руку и успокоил.
В этом городе всех зовут Камнеломами, сказал я.
Потом подвел к окну и показал ему гору. На склоне ее темнели бараки витембергских камнеломов, грязно-коричневое здание мастерской и огромные склады, обитые жестью. На извилистой грунтовой дороге, глубоко врезавшейся в склон горы над лесом, как раз застряла повозка, груженная камнем. Лошади отчаянно ржали, вставая на дыбы; возчик ругался, хватаясь за голову. К повозке бежали, крича, рабочие в голубых комбинезонах. Как раз был аврал; работала первая смена. На горе готовились взрывать. Через несколько секунд взвыли сирены. Потом прогремел взрыв. Спустя несколько секунд - еще один. И, когда ветер отнес серно-желтое облако в сторону, взрывы повторялись и повторялись.
Видите, спросил я парня, поглаживая его по плечу.
Видите, да?
Нет. Не вижу, выкрикнул он хрипло, сбросил с себя мою руку и убежал, хлопнув дверью. С тех пор я ни разу его не видел. Кажется, чем-то мы сильно его разозлили. Или он испугался, не знаю. Отец тихо смеялся в своей постели, перина вздрагивала над его худым, ссохшимся телом.
Вы расскажете мне, спросил я.
Он мотал головой, дескать, нет, этого он тоже мне не расскажет, а сам все смеялся, смеялся. Было это два года назад; с тех пор отец думает лишь о своей болезни. Я удивлялся, как можно все это так долго выдерживать. Смотреть на паутину под потолком, на запорошенные пылью углы, спать, есть, испражняться и временами, обычно ближе к рассвету, вздыхая, выпускать газы.
Однажды он попросил взять его на руки и вынести к дороге, что вела на гору. Мы долго стояли у тополевой аллеи, где трепетала под ветром серебристая листва, и слушали взрывы. В тот день взрывали особенно много; отец словно заранее это почувствовал. Ностальгия его одолела? Вполне возможно. Худое тело его дрожало от волнения, слюна стекала мне на рукав длинной, белой, прозрачной нитью. Черная земля под нами тряслась. Отец смущенно хихикал, словно ребенок, над которым смеются взрослые. Так, на руках, я и отнес его домой; а когда положил на постель, он уже спал. Я подумал, что он, наверное, собирается подвести черту и хочет сделать это точно и красиво. Не стану скрывать, такое безграничное достоинство вызывало у меня восхищение.
Сейчас он снова сел и несколько раз подряд выпустил газы, ухмыляясь среди буйно распускающихся лепестков. Потом вдруг посерьезнел.
Тебе очень грустно?
Я лишь кивнул в ответ, с трудом удержавшись, чтобы не расплакаться. Чтобы скрыть выступившие на глазах слезы, я подошел к распахнутому окну. Где-то я читал, что грустить - бесчестно. Что по-настоящему надо бы запретить грусть, потому что она - расточительство души, низменное, пустое занятие; грустят злые люди. Не знаю. Я, кажется, в жизни своей чаще был грустным, чем веселым. И если, случалось, у меня не было никаких причин печалиться или испытывать боль, или, скажем, я ощущал какую-нибудь маленькую, будничную радость, то и тогда, за каждой веселой минутой, в моем сознании все же стояла гнетущая тень какой-то неопределенной беды. Я очень страдал от этого, хотя в то же время страдание успокаивало и примиряло с жизнью. Как-то я попытался заговорить об этом с отцом, но он сделал вид, будто не понимает меня. Словно я объяснялся на неведомом языке. И вдруг - вот он, этот долгожданный момент... Я с досадой подумал, что сейчас, когда что-то наконец происходит, город, как назло, слышит каждое наше слово.
Именно сейчас.
Придется-таки тебе рассказать сыну, крикнул Камнелом от церкви.
Это он разнес весть о первых распустившихся цветках миндаля: деревце росло как раз перед его окном. Человек этот поведал мне однажды историю... или, может быть, не историю даже, а случай, за которым стоял образ. Один-единственный образ, не более. У нас в городе в окнах стоят - из-за неустойчивой, капризной погоды - двойные рамы. И вот в тот день одна горлица, из тех, что живут на церкви, налетела на окно Камнелома. За ней метнулась тень: видно, ее преследовал коршун. Туловище горлицы, пробив оба стекла, упало в комнате Камнелома и заметалось по полу, среди поблескивающих, кровавых осколков. Голова же птицы застряла между рамами и теперь как будто смотрела оттуда на собственное туловище. Постепенно крылья птицы замерли - и тогда же медленно закрылись глаза... Вот что мне рассказал Камнелом, который только что обращался к отцу.
Камнелом и отец были старыми друзьями.
Вот он снова кричит.
Ты что, не слышишь? Расскажи ему, Камнелом!
И тут закричал весь город. Люди вошли в раж. Улицы звенели от крика. Молчала только гора. Витембергские камнеломы не работали нынче. Можно было подумать, они прислушиваются к городу, к проклятому, ненавистному ору, который несется оттуда.
Расскажи ему!
Расскажи ему!
Лес, долина, поросшее корявыми деревьями плоскогорье - все звенело гулким эхом.
Отца это здорово разозлило. Покраснев от ярости, он орал и колотил кулаком по спинке кровати.
Цыц, бездельники! Цыц, засранцы!
Цыц у меня!
С разных сторон доносились приглушенные смешки; однако город вдруг снова затих. По небу плыла заблудившаяся пухлая туча с золотистой каймой, темная в середине. Вот она закрыла солнце; огромная тень скользнула по городу. Словно предупреждение об опасности, подумал я. Отец, сгорбившись, мучительно кашлял. Под ним скрипели пружины. В такие минуты из лопнувшего матраца сыплется на пол тонкая древесная пыль.
Расскажите, снова попросил я, умоляюще наклонившись к нему, и меня не интересовало уже, слышат ли меня люди, не смеются ли они надо мной.
Отец протянул ко мне худые, костлявые руки.
Отнеси меня к окну.
Я взял его в охапку и поднял - в нем уже не было и пятидесяти килограммов. Мы подошли к распахнутому окну, и как раз в этот миг перед окном лопнула и выбросила лепестки набухшая почка миндаля. Ветка была совсем близко; отец потянулся через коричневый, свежепокрашенный подоконник и внезапным движением сорвал ее. Пальцы его ощупывали, мяли светлые, шелковистые лепестки. Вдруг рука его сжалась в кулак и задрожала.