Однокурсники - Петр Боборыкин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
"невыигрышное" лицо.
"Сгиньте вы все! — повторял он, все в том же возбуждении. — Я о вас плакать не стану".
Художественное наслаждение он получил. Талант автора выступил перед ним ярче, ни одна крошечная подробность не забыта, если она помогает правде и яркости впечатления. Но зритель, если он жаждет бодрящих настроений, — подавлен, хотя и восхищен. Он это испытывал в полной мере.
А кругом все гудели разговоры. Все возбуждены. Но неужели никто в этой молодежи не испытал того, через что он прошел сейчас?
Чем объяснить такой успех, такое увлечение? Неужели молодые души жаждут картин, от которых веет распадом сил и всеобщим банкротством?
Он не мог и не хотел с этим согласиться.
Привлекали творчество, талант автора и небывалая чуткость сценического воспроизведения. Жизнь — какова бы она ни была — всегда ценна и дорога, если художник-писатель, художник-актер и художник- руководитель сцены — одинаково преданы культу неумолимой правды.
Заплатин ходил по фойе и глазами искал в толпе знакомое лицо, чтобы высказать сейчас все, вызвать обмен взглядов, поспорить, а главное — узнать, найдет ли он в ком-нибудь отклик на свое собственное
"настроение"? Он не хотел бы быть одиноким. То, чего всегда жаждет его душа, — должно быть не в единицах только, а в сотнях, если не в тысячах его сверстников.
И вдруг его, сбоку и почти сзади, кто-то окликнул, просто по фамилии.
Он быстро обернулся.
Ему протягивал руку небольшого роста блондин, с кудельно-пепельными подстриженными волосами, видом купчик или конторист, в очень длинном черном сюртуке и светлых панталонах.
Черты лица мелкие, бородка, особого рода усмешка красивых губ.
— Щелоков? — вопросительно вскричал Заплатин и взял того и за другую руку.
Он был на целую голову выше его.
— А ваше степенство давно ли на Москву прибежали?
Ась? Много довольны вас видеть.
— И я так же. Все сбирался тебя проведать. Да не удосужился… забежать в адресный стол.
— Зачем? В городе тебе всякий бы сказал.
— Ты все там же?
— До третьего часа… бессменно в Юшковом.
— Чаю хочешь выпить… коли найдем место?
— Согласен.
Место им удалось захватить; они примостились к столику и спросили два стакана чаю.
— Значит, с водворением можно поздравить вашу милость?
Щелоков остался все с тем же умышленным говором московских рядов. Он привык к этому виду дурачества и с товарищами. С Заплатиным он был однокурсник, на том же факультете. Но в конце второго курса Щелоков — сын довольно богатого оптового торговца ситцем -
"убоялси бездны", — как он говорил, а больше потому вышел из студентов, что отец его стал хронически хворать и надо было кому-нибудь вести дело.
Аудитории оставлял он без особого сожаления.
— Можно и дома книжки читать, — говорил он тогда, — а государственных привилегий нам не надо.
Так и остался "потомственным почетным гражданином" и по первой гильдии купеческим сыном".
Заплатин мог говорить только о пьесе.
— Как ты скажешь об этой пьесе, Авив?
Щелокова звали старообрядческим именем Авив.
— А! Не забыл! — усмехнулся он, отхлебывая из стакана. — Что скажу? Кисленьким отдает!..
— Кисленьким?
Заплатин тихо рассмеялся…
— Печенки больные… И вообще клиникой отшибает.
— Пожалуй!
"Столовер" — так звали Щелокова однокурсники — хватил, быть может, сильненько, но суть оценки была почти такая же, как и у него самого.
— Право, сударик мой, — продолжал Щелоков, тряхнув — совсем по-купечески — своими кудельными волосами, — господа сочинители все в своем нутре ковыряют. Хоть бы вот этот беллетрист, что в пьесе. Так от него и разит литературничаньем. И так, и этак себя потрошит, а внутри пакостная нотка вздрагивает: хвалить- то меня хвалят, но… — он выговорил это интонацией актера, игравшего роль беллетриста, — я не Тургенев, но и не
Толстой! А мне-то, Авиву Щелокову, какое до этого дело? Так точно и прочие другие персоны этого действа…
— На которое тебе, как человеку древнего благочестия, и ходить-то зазорно?
— Мне ничто не зазорно, милый. Но дай досказать…
Взять хоть бы этого декадента или девицу… Могу ли я сокрушаться о них, жалеть их?
— В одно слово! — вырвалось у Заплатина.
— А тем паче увлекаться. Что они представляют собою? Личную блажь. И я должен уходить в нее душой, когда вокруг, в российском якобы культурном обществе, первейшие потребности этой самой души попираются?!
"Вон оно что! Авив поумнел! — подумал Заплатин. Даром что в оптовом складе ситцем торгует!"
Щелоков был «столовер» убежденный. По родителям он принадлежал к «федосеевцам», и отец звал его мать до самой смерти «посестрием», не «приемля» брака как таинства.
Но он уже гимназистом стал сам себе "сочинять веру", а студентом — когда Заплатин сошелся с ним — любил говорить на тему "свободы совести". На бесцеремонные вопросы товарищей, какой он веры, он отвечал или: "я хлыст", или: "я перекувылданец" и тому, кто расхохочется, совсем серьезно объяснял, что такое «согласие» водилось еще не так давно в Заволжье, повыше Нижнего, а может — и теперь водится.
— Еще бы! — согласился Заплатин. — Да и мало того…
Он хотел развить свою идею; но раздался звонок.
— Ах, досада какая!.. Надо идти.
— А опоздать нешто нельзя? Для меня и теперь ясно, что никакого разрешения стоящего… и быть не может.
— Однако… скажи-ка, — спросил Заплатин, вставая, — чем кончит декадент? Отгадай, если ты не читал пьесы или отчета.
— Чем? Да как-нибудь нелепо… покончит с собой? Ась? Я плакать не стану.
— Отгадал!
Они расплатились и пошли в залу. Щелоков сидел в креслах.
Но он попридержал приятеля на площадке.
— Не хочешь ли после театра в заведение, закусить… малую толику?
От таких «угощений» Заплатин сторонился всегда, особенно от богатых купчиков. Но Щелоков — хороший парень и шампанским «пугать» не будет.
— В "Альпийскую Розу"… пожалуй. Там цены демократические.
— Ну, что еще за глупости!
— Нет, Авив, каждый за себя.
— Ну, ладно. Так в сенях рандеву… А то как же так: столько времени не видались?!
Щелоков сильно потряс его руку и пошел в кресла.
Так и остался Заплатин с желанием развить свою идею. Он разовьет ее в "Альпийской Розе". Да и сам Авив всегда его интересовал.
Таких — в его среде — вряд ли много гуляет по Руси.
Сочинил он себе "свою веру" или нет, но он не изувер, и его «столоверство» и тогда — два-три года назад — было очень широкое.
И нота о "свободе совести", зазвучавшая в нем так внезапно и так кстати — для того, кто сразу его понял, — показывала, что он ушел вперед, даром что торгует ситцем в Юшковом переулке.
Опять в полной мгле пришлось Заплатину пробираться до своего дешевого места на верхах.
Протяжный, унылый звук гонга раздался, как раз когда он поднялся наверх.
Он помнил содержание последнего акта. Но не фабула тянула его к себе; а то, как будет передано настроение последней картины той жизни, которая, на оценку Щелокова, "отдает кисленьким" и "отшибает клиникой".
Все притихло. Ткань занавеса раздвоилась на две половины.
В «город» Заплатин еще не попадал, с тех пор как водворился в Москве.
Ему всегда нравилась Красная площадь, с новыми Верхними рядами, особенно ночью, в электрическом свете.
Красивый пошиб этих чертогов мирил его с сутью рядской жизни.
Но сегодня он был менее строг в своих чувствах ко всему, что отзывается «купецкой» Москвой.
Встреча с Щелоковым и долгая полуночная беседа в "Альпийской Розе", где он настоял на том, чтобы заплатить отдельно за свою порцию холодной солонины, — в связи с тем, что он идет к Авиву, в его оптовый склад в Юшковом переулке, — настраивали его мысли в такую сторону, куда обыкновенно он их не пускал.
Перед ним стал вопрос: не слишком ли он кичится званием студента, тем, что сопричислен к "лику интеллигентов", как за ужином в "Альпийской Розе" выразился Авив на своем рядском жаргоне.
Взять того же Авива. Разве он что-нибудь потерял, что "убоялся бездны" и вышел с третьего курса? Он мог бы оставаться и в студентах, повременить с государственным экзаменом и все-таки взять ученое звание.
Не счел сам нужным. Он очень начитан. По своей вероисповедной части — настоящий «начетчик»; греческого не забыл, и Новый Завет читает каждый день в оригинале. Апокалипсис знает чуть не наизусть. И философские книжки любит читать и по-русски, и на двух иностранных языках.
Ну, кончил бы он? Какая разница? Только тщеславие свое потешить?
Все равно — он на службу бы не пошел. На казенную службу сектантов не принимают.
Авив еще на втором курсе, бывало, в аудиториях развивал идею, что главная порча нашей интеллигенции — дипломы и права по службе, что не нужно их вовсе. Тогда будет свободная наука, как свободна должна быть церковь, отделенная от государственной власти.