Мильон терзаний - Иван Гончаров
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
До него она не сознавала слепоты своего чувства к Молчалину и даже, разбирая последнего, в сцене с Чацким, по ниточке, сама собою не прозрела на него. Она не замечала, что сама вызвала его на эту любовь, о которой он, дрожа от страха, и подумать не смел. Ее не смущали свидания наедине ночью, и она даже проговорилась в благодарности к нему в последней сцене за то, что "в ночной тиши он держался больше робости во нраве!" Следовательно и тем, что она не увлечена окончательно и безвозвратно, она обязана не себе самой, а ему!
Наконец, в самом начале, она проговаривается еще наивнее перед горничной.
Подумаешь, как счастье своенравно, -
говорит она, когда отец застал Молчалина рано утром у ней в комнате, -
Бывает хуже -- с рук сойдет!
А Молчалин просидел у нее в комнате целую ночь. Что же разумела она под этим "хуже"? Можно подумать бог знает что: но honne soit qui mal y pense[6]! Софья Павловна вовсе не так виновна, как кажется.
Это -- смесь хороших инстинктов с ложью, живого ума с отсутствием всякого намека на идеи и убеждения, путаница понятий, умственная и нравственная слепота -- все это не имеет в ней характера личных пороков, а является как общие черты ее круга. В собственной, личной ее физиономии прячется в тени что-то свое, горячее, нежное, даже . Остальное принадлежит воспитанию.
Французские книжки, на которые сетует Фамусов, фортепиано (еще с аккомпанементом флейты), стихи, французский язык и танцы -- вот что считалось классическим образованием барышни. А потом "Кузнецкий мост и ", балы, такие, как этот бал у ее отца, и это общество -- вот тот круг, где была заключена жизнь "барышни". Женщины учились только воображать и чувствовать и не учились мыслить и знать. Мысль безмолвствовала, говорили одни инстинкты. Житейскую мудрость почерпали они из романов, повестей -- и оттуда инстинкты развивались в уродливые, жалкие или глупые свойства: , сентиментальность, искание идеала в любви, а иногда и хуже.
В снотворном застое, в безвыходном море лжи, у большинства женщин снаружи господствовала условная мораль -- а втихомолку жизнь кишела, за отсутствием здоровых и серьезных интересов, вообще всякого содержания, теми романами, на которых и создалась "наука страсти нежной". Онегины и Печорины -- вот представители целого класса, почти породы ловких кавалеров, jeunes premiers[7]. Эти передовые личности в high life[8] -- такими являлись и в произведениях литературы, где и занимали почетное место со времен рыцарства и до нашего времени, до Гоголя. Сам Пушкин, не говоря о Лермонтове, дорожил этим внешним блеском, этою представительностью du bon ton[9], манерами высшего света, под которою крылось и "", и "тоскующая лень", и "интересная скука". Пушкин щадил Онегина, хотя касается легкой иронией его праздности и пустоты, но до мелочи и с удовольствием описывает модный костюм, безделки туалета, франтовство -- и ту напущенную на себя небрежность и невнимание ни к чему, эту fatuite[10], позирование, которым щеголяли денди. Дух позднейшего времени снял заманчивую драпировку с его героя и всех подобных ему "кавалеров" и определил истинное значение таких господ, согнав их с первого плана.
Они и были героями и руководителями этих романов, и обе стороны дрессировались до брака, который поглощал все романы почти бесследно, разве попадалась и оглашалась какая-нибудь слабонервная, сентиментальная -словом, дурочка, или героем оказывался такой искренний "сумасшедший", как Чацкий.
Но в Софье Павловне, спешим оговориться, то есть в чувстве ее к Молчалину, есть много искренности, сильно напоминающей Татьяну Пушкина. Разницу между ними кладет "московский отпечаток", потом бойкость, умение владеть собой, которое явилось в Татьяне при встрече с Онегиным уже после замужества, а до тех пор она не сумела даже няне. Но Татьяна -- деревенская девушка, а Софья Павловна -- московская, по-тогдашнему, развитая.
Между тем она в любви своей точно так же готова выдать себя, как Татьяна: обе, как в лунатизме, бродят в увлечении с детской простотой. И Софья, как Татьяна же, сама начинает роман, не находя в этом ничего предосудительного, даже не догадывается о том. Софья удивляется хохоту горничной при рассказе, как она с Молчалиным проводит всю ночь: "Ни слова вольного! -- и так вся ночь проходит!" "Враг дерзости, всегда застенчивый, стыдливый!" Вот чем она восхищается в нем! Это смешно, но тут есть какая-то почти грация -- и куда далеко до безнравственности, нужды нет, что она проговорилась словом: хуже -- это тоже наивность. Громадная разница не между нею и Татьяной, а между Онегиным и Молчалиным. Выбор Софьи, конечно, не рекомендует ее, но и выбор Татьяны тоже был случайный, даже едва ли ей и было из кого выбирать.
Вглядываясь глубже в характер и в обстановку Софьи, видишь, что не безнравственность (но и не "бог", конечно) "свели ее" с Молчалиным. Прежде всего, влечение покровительствовать любимому человеку, бедному, скромному, не смеющему поднять на нее глаз, -- возвысить его до себя, до своего круга, дать ему семейные права. Без сомнения, ей в этом улыбалась роль властвовать над покорным созданием, сделать его счастье и иметь в нем вечного раба. Не ее вина, что из этого выходил будущий "муж-мальчик, муж-слуга -- идеал московских мужей!" На другие идеалы в доме Фамусова.
Вообще к Софье Павловне трудно отнестись не симпатично: в ней есть сильные задатки недюжинной натуры, живого ума, страстности и женской мягкости. Она загублена в духоте, куда не проникал ни один луч света, ни одна струя свежего воздуха. ее и Чацкий. После него она одна из всей этой толпы напрашивается на какое-то грустное чувство, и в душе читателя против нее нет того , с каким он расстается с прочими лицами.
Ей, конечно, , и ей достается свой "мильон терзаний".
Чацкого роль -- роль страдательная: оно иначе и быть не может. Такова роль всех Чацких, хотя она в то же время и всегда победительная. Но они не знают о своей победе, они сеют только, а пожинают другие -- и в этом их главное страдание, то есть в .
Конечно, Павла Афанасьевича Фамусова он не образумил, не отрезвил и не исправил. Если б у Фамусова при разъезде не было "укоряющих свидетелей", то есть толпы лакеев и швейцара, -- он легко справился бы с своим горем: дал бы головомойку дочери, выдрал бы за ухо Лизу и поторопился бы свадьбой дочери с Скалозубом. Но теперь нельзя: наутро, благодаря сцене с Чацким, вся Москва узнает -- и пуще всех "княгиня Марья Алексеевна". Покой его возмутится со всех сторон -- и поневоле заставит кое о чем подумать, что ему и в голову не приходило. Он едва ли даже кончит свою жизнь таким "тузом", как прежние. Толки, порожденные Чацким, не могли не всколыхать всего круга его родных и знакомых. Он уже и сам против горячих монологов Чацкого не находил оружия. Все слова Чацкого разнесутся, повторятся всюду и произведут свою бурю.
Молчалин, после сцены в сенях -- не может оставаться прежним Молчалиным. Маска сдернута, его узнали, и ему, как пойманному вору, надо прятаться в угол. Горичевы, Загорецкий, княжны -- все попали под град его выстрелов, и эти выстрелы не останутся бесследны. В этом до сих пор согласном хоре иные голоса, еще смелые вчера, смолкнут или раздадутся другие и за и против. Битва только разгоралась. Чацкого авторитет известен был и прежде, как авторитет ума, остроумия, конечно, знаний и прочего. У него уже есть и единомышленники. Скалозуб жалуется, что брат его оставил службу, не дождавшись чина, и стал книги читать. Одна из старух ропщет, что племянник ее, князь Федор, занимается химией и ботаникой. Нужен был только взрыв, бой, и он завязался, упорный и горячий -- в один день в одном доме, но последствия его, как мы выше сказали, отразились на всей Москве и России. Чацкий , и если обманулся в своих личных ожиданиях, не нашел "прелести встреч, живого участья", то брызнул сам на заглохшую почву живой водой -увезя с собой "мильон терзаний", этот Чацких -- терзаний от всего: от "ума", а от "оскорбленного чувства".
На эту роль не годились ни Онегин, ни Печорин, ни другие франты. Они и новизной идей умели блистать, как новизной костюма, новых духов и прочее. Заехав в глушь, Онегин поражал всех тем, что к дамам "к ручке не подходит, стаканами, а не рюмками пил красное вино", говорил просто: "да и нет" вместо "да-с и нет-с". Он морщится от "брусничной воды", в разочаровании бранит луну "глупой" -- и небосклон тоже. Он принес на гривенник нового и, вмешавшись "умно", а не как Чацкий "глупо", в любовь Ленского и Ольги и убив Ленского, увез с собой не "мильон", а на "гривенник" же и терзаний!
Теперь, в наше время, конечно, сделали бы Чацкому упрек, зачем он поставил свое "оскорбленное чувство" выше общественных вопросов, общего блага и т.д. и не остался в Москве продолжать свою роль с ложью и предрассудками, роль -- выше и важнее роли жениха?
Да, теперь! А в то время, для большинства, понятия об общественных вопросах были бы то же, что для Репетилова толки "о камере и о присяжных". Критика много погрешила тем, что в суде своем над знаменитыми покойниками сходила с исторической точки, забегала вперед и поражала их современным оружием. Не будем повторять ее ошибок -- и не обвиним Чацкого за то, что в его горячих речах, обращенных к фамусовским гостям, нет об общем благе, когда уже и такой раскол от "исканий мест, от чинов", как "занятие науками и искусствами", считался "разбоем и пожаром".