Часы - Иван Тургенев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
...«Чу-чу-чу, – лепетал он с усилием – он всякую фразу начинал с чу-чу-чу, – ножницы мне, ножницы...» А ножницы означали хлеб. Отца моего он ненавидел всеми оставшимися у него силами – он его заклятью приписывал все свои бедствия и звал его то мясником, то брильянтщиком. «Чу, чу, к мяснику не смей ходить, Васильевна!» Он этим именем окрестил свою дочь, а звали его Мартиньяном. С каждым днем становился он более требовательным; нужды его росли... А как удовлетворять эти нужды? Откуда взять денег? Горе скоро старит; но жутко было слышать иные слова в устах семнадцатилетней девушки.
XIII
Помнится, мне пришлось присутствовать при ее беседе у забора с Давыдом, в самый день кончины ее матери.
– Сегодня на зорьке матушка скончалась, – говорила она, поводив сперва кругом своими темными, выразительными глазами, а там вперив их в землю, – кухарка взялась гроб подешевле купить; да она у нас ненадежная: пожалуй, еще деньги пропьет. Ты бы пришел, посмотрел, Давыдушко: тебя она побоится.
– Приду, – отвечал Давыд, – посмотрю... А что отец?
– Плачет; говорит: похороните заодно уж и меня. Теперь заснул. – Раиса вдруг глубоко вздохнула. – Ах, Давыдушко, Давыдушко! – Она провела полусжатым кулачком себе по лбу и по бровям, и было это движение и горько так... и так искренне, и так красиво, как все ее движения.
– Ты, однако, себя пожалей, – заметил Давыд. – Не спала, чай, вовсе... Да и что плакать? Горю не пособить.
– Мне плакать некогда, – отвечала Раиса.
– Это богатые баловаться могут, плакать-то, – заметил Давыд.
Раиса пошла было, да вернулась.
– Желтую шаль у нас торгуют, знаешь, из маменькиного приданого. Двенадцать рублей дают. Я думаю, мало.
– И то, мало.
– Мы б ее не продали, – промолвила Раиса, помолчав немного, – да ведь на похороны нужно.
– И то, нужно. Только зря денег давать не следует. Попы эти – беда! Да вот, постой, я приду. Ты уходишь? Я скоро буду. Прощай, голубка!
– Прощай, братец, голубчик!
– Смотри же, не плачь!
– Какое плакать? Либо обед варить, либо плакать. Одно из двух.
– Как: обед варить? – обратился я к Давыду, как только Раиса удалилась. – Разве она сама кушанье готовит?
– Да ведь ты слышал: кухарка гроб пошла торговать.
«Готовит обед, – подумал я, – а руки у ней всегда такие чистые и одежда опрятная... Я бы посмотрел, как она там, в кухне... Необыкновенная девушка!»
Помню я другой разговор «у забора». На этот раз Раиса привела с собою свою глухонемую сестричку. Это был хорошенький ребенок с огромными, удивленными глазами и целой громадой черных тусклых волос на маленькой головке (у Раисы волосы были тоже черные – и тоже без блеска). Латкин был уже поражен параличом.
– Уж я не знаю, как быть, – начала Раиса. – Доктор рецепт прописал, надо в аптеку сходить; а тут наш мужичок (у Латкина оставалась одна крепостная душа) дровец из деревни привез да гуся. А дворник отнимает: вы мне, говорит, задолжали.
– Гуся отнимает? – спросил Давыд.
– Нет, не гуся. Он, говорит, старый; уж больше не годится. Оттого, говорит, и мужичок вам его привез. А дрова отнимает.
– Да он права не имеет! – воскликнул Давыд.
– Права не имеет, а отнимает... Я пошла на чердак; там у нас сундук стоит, старый-престарый. Стала я в нем рыться... И что же я нашла: посмотри!
Она достала из-под косынки довольно большую зрительную трубку, в медной оправе, оклеенную пожелтелым сафьяном[23]. Давыд, как любитель и знаток всякого рода инструментов, тотчас ухватился за нее.
– Английская, – промолвил он, приставляя ее то к одному глазу, то к другому. – Морская!
– И стекла целы, – продолжала Раиса. – Я показала батюшке; он говорит: снеси, заложи брильянтщику! Ведь что ты думаешь? За нее дадут деньги? А нам на что зрительная трубка? Разве на себя в зеркало посмотреть, каковы мы есть красавцы. Да зеркала, жаль, нет.
И, сказавши эти слова, Раиса вдруг громко засмеялась.
Сестричка ее, конечно, не могла ее услышать, но, вероятно, почувствовала сотрясение ее тела: она держала Раису за руку – и, поднявши на нее свои большие глаза, испуганно перекосила личико и залилась слезами.
– Вот так-то она всегда, – заметила Раиса, – не любит, когда смеются.
– Ну, не буду, Любочка, не буду, – прибавила она, проворно присев на корточки возле ребенка и проводя пальцами по ее волосам. – Видишь?
Смех исчез с лица Раисы, и губы ее, концы которых как-то особенно мило закручивались кверху, стали опять неподвижны. Ребенок умолк. Раиса приподнялась.
– Так ты, Давыдушко, порадей... с трубкой-то. А то дров жаль – да и гуся, какой он ни на есть старый!
– Десять рублей непременно дадут, – промолвил Давыд, переворачивая трубку во все стороны. – Я ее у тебя куплю... чего лучше? А вот пока на аптеку – пятиалтынный... Довольно?
– Это я у тебя занимаю, – шепнула Раиса, принимая от него пятиалтынный.
– Еще бы! С процентами – хочешь? Да вот и залог у меня есть. Важнейшая вещь!.. Первый народ – англичане.
– А говорят, мы с ними воевать будем?
– Нет, – отвечал Давыд, – мы теперь французов бьем[24].
– Ну – тебе лучше знать. Так порадей. Прощайте, господа!
XIV
А то вот еще какой разговор происходил все у того же забора. Раиса казалась озабоченной больше обыкновенного.
– Пять копеек кочан капусты, да и кочан-то «махенький-премахенький»... – говорила она, подперши рукою подбородок. – Вон как дорого! А за шитье деньги еще не получены.
– Тебе кто должен? – спросил Давыд.
– Да все та же купчиха, что за валом живет.
– Эта, что в шушуне[25] зеленом ходит, толстая такая?
– Она, она.
– Вишь, толстая! От жира не продышится, в церкви так даже паром от нее шибает, а долги не платит!
– Она заплатит... только когда? А то вот еще, Давыдушко, новые у меня хлопоты. Вздумал отец мне сны свои рассказывать. Ты ведь знаешь, косноязычен он стал: хочет одно слово промолвить, ан выходит другое. Насчет пищи или чего там житейского – мы уже привыкли, понимаем; а сон и у здоровых-то людей непонятен бывает, а у него – беда! «Я, говорит, очень радуюсь; сегодня все по белым птицам прохаживался; а господь бог мне пуке́т подарил, а в пуке́те Андрюша с ножичком. – Он нашу Любочку Андрюшей зовет. – Теперь мы, говорит, будем здоровы оба! Только надо ножичком – чирк! Эво так!» – и на горло показывает. Я его не понимаю; говорю: «Хорошо, родной, хорошо»; а он сердится, хочет мне растолковать, в чем дело. Даже в слезы ударился.
– Да ты бы ему что-нибудь такое сказала, – вмешался я, – солгала бы что-нибудь.
– Не умею я лгать-то, – отвечала Раиса и даже руками развела.
И точно: она лгать не умела.
– Лгать не надо, – заметил Давыд, – да и убивать себя тоже не след. Ведь спасибо никто тебе не скажет?
Раиса поглядела на него пристально.
– Что я хотела спросить у тебя, Давыдушко; как надо писать: «штоп»?
– Что такое: «штоп»?
– Да вот, например: я хочу, штоп ты жив был.
– Пиши: ша, твердо, он, буки, ер!
– Нет, – вмешался я, – не ша, а червь![26]
– Ну, все равно; пиши: червь! А главное – сама-то ты живи!
– Мне бы хотелось писать правильно, – заметила Раиса и слегка покраснела.
Она, когда краснела, тотчас удивительно хорошела.
– Пригодиться оно может... Батюшка в свое время как писал... На удивление! Он и меня выучил. Ну, теперь он даже буквы плохо разбирает.
– Ты только у меня живи, – повторил Давыд, понизив голос и не спуская с нее глаз. Раиса быстро глянула на него и пуще покраснела. – Живи ты... а писать... пиши, как знаешь... О, черт, ведьма идет! (Ведьмой Давыд звал мою тетку.) И что ее сюда носит? Уходи, душа!
Раиса еще раз глянула на Давыда и убежала.
Давыд весьма редко и неохотно говорил со мною о Раисе, об ее семье, особенно с тех пор, как начал поджидать возвращения своего отца. Он только и думал, что о нем – и как мы потом жить будем. Он живо его помнил и с особенным удовольствием описывал мне его.
– Большой, сильный, одной рукой десять пудов поднимает... Как крикнет: гей, малый! – так по всему дому слышно. Славный такой, добрый... и молодец! Ни перед кем, бывало, не струсит. Отличное было наше житье, пока нас не разорили! Говорят, он теперь совсем седой стал, а прежде такой же был рыжий, как я. Си-и-лач!
Давыд никак не хотел допустить, что мы останемся в Рязани.
– Вы-то уедете, – заметил я, – да я-то останусь.
– Пустяки! Мы тебя с собой возьмем.
– А с отцом-то как быть?
– Отца ты своего бросишь. А не бросишь – пропадешь.
– Что так?
Давыд не отвечал мне и только нахмурил свои белые брови.
– Вот как мы уедем с батькой, – начал он снова, – найдет он себе хорошее место, я женюсь...
– Ну, это еще не скоро, – заметил я.
– Нет, отчего же? Я женюсь скоро.
– Ты?
– Да, я; а что?
– Уж нет ли у тебя невесты на примете?
– Конечно, есть.
– Кто же она такая?
Давыд усмехнулся.
– Какой ты, однако, бестолковый! Конечно, Раиса.