Собор Парижской Богоматери - Виктор Мари Гюго
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Итак, вам нечего мне сказать, сударыни?
– О нет, решительно нечего, – ответила Жискетта.
– Нечего, – повторила и Лиенарда.
Высокий молодой блондин намеревался было уйти, но две любопытные девушки не желали так легко выпустить свою добычу из рук.
– Мессир, – со стремительностью воды, врывающейся в открытый шлюз, или женщины, принявшей твердое решение, быстро обратилась к нему Жискетта, – вам, значит, знаком этот военный, который будет играть роль Пречистой Девы в мистерии?
– Вы желаете сказать – роль Юпитера? – спросил незнакомец.
– О да! – воскликнула Лиенарда. – Какая она дурочка! Вы, значит, знакомы с Юпитером?
– С Мишелем Жиборном? Да, знаком, сударыня.
– Какая у него замечательная борода! – сказала Лиенарда.
– А то, что они сейчас будут представлять, красиво? – застенчиво спросила Жискетта.
– Великолепно, сударыня, – без малейшей запинки ответил незнакомец.
– Что же это будет? – спросила Лиенарда.
– «Праведный суд Пречистой Девы Марии» – моралитэ, сударыня.
– А! Это другое дело, – сказала Лиенарда. Последовало краткое молчание. Неизвестный прервал его:
– Это совершенно новая моралитэ, ее еще ни разу не представляли.
– Значит, это не та, которую играли два года тому назад, в день прибытия папского посла, когда три хорошенькие девушки изображали…
– Сирен, – подсказала Лиенарда.
– И совершенно обнаженных, – добавил молодой человек.
Лиенарда стыдливо опустила глазки. Жискетта, взглянув на нее, последовала ее примеру. Незнакомец, улыбаясь, продолжал:
– То было очень занятное зрелище. А нынче будут представлять моралитэ, написанную нарочно в честь принцессы Фландрской.
– А будут петь пасторали[39]? – спросила Жискетта.
– Фи! – сказал незнакомец. – В моралитэ? Не нужно смешивать различные жанры. Будь это шуточная пьеса, тогда сколько угодно!
– Жаль, – проговорила Жискетта. – А в тот день мужчины и женщины вокруг фонтана Понсо разыгрывали дикарей, они сражались между собой и принимали разные позы, когда пели пасторали и мотеты[40].
– То, что годится для папского посла, не годится для принцессы, – сухо заметил незнакомец.
– А около них, – продолжала Лиенарда, – было устроено состязание на всяких духовых инструментах, которые исполняли возвышенные мелодии.
– А чтобы гуляющие могли освежиться, – подхватила Жискетта, – из трех отверстий фонтана били вино, молоко и сладкая настойка. Пил кто только хотел.
– А не доходя фонтана Понсо, близ церкви Святой Троицы, – продолжала Лиенарда, – показывали пантомиму «Страсти Господни».
– Отлично помню! – воскликнула Жискетта. – Господь Бог на кресте, а справа и слева два разбойника.
Тут молодые болтушки, разгоряченные воспоминаниями о дне прибытия папского посла, затрещали наперебой:
– А немного подальше, близ ворот Живописцев, были еще какие-то нарядно одетые особы.
– А помнишь, как охотник около фонтана Непорочных под оглушительный шум охотничьих рогов и лай собак гнался за козочкой?
– А у парижской бойни были устроены подмостки, которые изображали Дьепскую крепость!
– И помнишь, Жискетта, едва папский посол проехал, как эту крепость взяли приступом и всем англианам перерезали глотки.
– У ворот Шатле тоже были прекрасные актеры!
– И на мосту Менял, который к тому же был весь обтянут коврами!
– А как только посол проехал, то с моста выпустили в воздух более двухсот дюжин всевозможных птиц. Как это было красиво, Лиенарда!
– Сегодня будет еще лучше! – перебил их наконец нетерпеливо внимавший им собеседник.
– Вы ручаетесь, что это будет прекрасная мистерия? – спросила Жискетта.
– Несомненно, – ответил он; потом добавил несколько напыщенно: – Я автор этой мистерии, сударыни!
– В самом деле? – воскликнули изумленные девушки.
– В самом деле, – слегка приосаниваясь, ответил поэт, – то есть нас двое: Жеан Маршан, который напилил досок и сколотил театральные подмостки, и я, который написал пьесу. Мое имя – Пьер Гренгуар.
Едва ли сам автор «Сида» с большей гордостью произнес бы: «Пьер Корнель».
Читатели могли заметить, что с той минуты, как Юпитер скрылся за ковром, и до того мгновения, как автор новой моралитэ столь неожиданно разоблачил себя, к наивному восхищению Жискетты и Лиенарды, прошло немало времени. Примечательный факт: вся эта возбужденная толпа теперь благодушно ожидала начала представления, положившись на слово комедианта. Вот новое доказательство той вечной истины, которая и доныне всякий день подтверждается в наших театрах: лучший способ заставить публику терпеливо ожидать начала представления – это уверить ее, что спектакль начнется незамедлительно.
Однако школяр Жеан не дремал.
– Эй! – закричал он среди всеобщего спокойного ожидания, сменившего прежнюю сумятицу. – Юпитер! Госпожа Богородица! Чертовы фигляры! Вы что же, издеваетесь над нами, что ли? Пьесу! Пьесу! Начинайте, не то мы начнем сначала!
Этой угрозы было достаточно.
Из глубины деревянного сооружения послышались звуки высоких и низких музыкальных инструментов; ковер откинулся. Из-за ковра появились четыре нарумяненные, пестро одетые фигуры. Вскарабкавшись по крутой театральной лестнице на верхнюю площадку, они выстроились перед зрителями в ряд и отвесили по низкому поклону; оркестр умолк. Мистерия началась.
Вознагражденные щедрыми рукоплесканиями за свои поклоны, четыре персонажа пьесы среди воцарившегося благоговейного молчания начали декламировать пролог, от которого мы охотно избавляем читателя. К тому же, как нередко бывает и в наши дни, публику больше развлекали костюмы действующих лиц, чем исполняемая ими роль; и это было справедливо. Все четверо были одеты в наполовину желтые, наполовину белые костюмы, отличавшиеся один от другого лишь качеством ткани: одежда первого была сшита из золотой и серебряной парчи, одежда второго – из шелка, третьего – из шерсти, четвертого – из полотна. Первый в правой руке держал шпагу, второй – два золотых ключа, третий – весы, четвертый – заступ. А чтобы помочь тем тугодумам, которые, несмотря на всю ясность этих атрибутов, не доискались бы их смысла, на подоле парчового одеяния большими черными буквами было вышито: «Я – дворянство», на подоле шелкового – «Я – духовенство», на подоле шерстяного – «Я – купечество» и на подоле льняного – «Я – крестьянство». Каждый внимательный зритель мог без труда различить среди них две аллегорические фигуры мужского пола – по более короткому платью и по островерхим шапочкам, и две женского пола – по длинным платьям и капюшонам на голове.
Лишь очень неблагожелательно настроенный человек не понял бы за поэтическим языком пролога того, что Крестьянство состояло в браке с Купечеством, а Духовенство – с Дворянством и что обе счастливые четы сообща владели великолепным золотым дельфином[41], которого решили присудить красивейшей женщине мира. Итак, они отправились странствовать по свету, разыскивая эту красавицу. Отвергнув королеву Голконды, принцессу Трапезундскую, дочь великого хана татарского и проч., Крестьянство, Духовенство, Дворянство и Купечество пришли отдохнуть на мраморном столе Дворца правосудия, выкладывая почтенной аудитории такое количество сентенций, афоризмов, софизмов, определений и поэтических фигур, сколько их полагалось на экзаменах факультета словесных наук при получении звания лиценциата.
Все это было действительно великолепно!
Однако ни у кого во всей толпе, на которую четыре аллегорических фигуры взапуски изливали потоки метафор, не было столь внимательного уха, столь трепетного сердца, столь напряженного взгляда, такой вытянутой шеи, как глаз, ухо, шея и сердце автора, поэта, нашего славного Пьера Гренгуара, который несколько минут тому назад не мог устоять перед тем, чтобы не назвать свое имя двух хорошеньким девушкам. Он отошел и стал на свое прежнее место за каменным столбом, в нескольких шагах от них; он внимал, он глядел, он упивался. Отзвук благосклонных рукоплесканий, которыми встретили начало его пролога, еще продолжал звучать у него в ушах, и весь он погрузился в то блаженное созерцательное состояние, в каком автор внимает актеру, с чьих уст одна за другой слетают его мысли среди тишины многочисленной аудитории. О достойный Пьер Гренгуар!
Хотя нам и грустно в этом сознаться, но блаженство этих первых минут было вскоре нарушено. Едва Пьер Гренгуар пригубил опьяняющую чашу восторга и торжества, как в нее примешалась капля горечи.
Какой-то оборванный нищий, настолько затертый в толпе, что это мешало ему просить милостыню, и не нашедший, по-видимому, достаточного возмещения за понесенный им убыток в карманах соседей, вздумал взобраться на местечко повиднее, желая привлечь к себе и взгляды и подаяния. Едва лишь послышались первые стихи пролога, как он, вскарабкавшись по столбам возвышения, приготовленного для послов, влез на карниз, окаймлявший нижнюю часть балюстрады, и примостился там, словно взывая своими лохмотьями и отвратительной раной на правой руке к вниманию и жалости зрителей. Впрочем, он не произносил ни слова.