Иосиф Сталин. Начало - Эдвард Радзинский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Днем была туча воронья. Чтоб завтра — ни одной вороны. И тебя — вместе с ними. Пиши заявление. Не следишь за порядком.
Обычно он уезжал, не прощаясь со мной. Он уже давно держал меня вроде как за слугу. Но тут вдруг сказал:
— Прощай, Фудзи, — и сделал свой обычный приветственный жест рукой — то ли помахал, то ли отдал честь. Именно так он держал руку во время демонстраций.
Боже, как мне хотелось поцеловать его. Ведь обычно он целовал перед… В этот миг я понял, что даже поцелуй Иуды был всего лишь прощальным поцелуем Любви! Он, видно, почувствовал мою муку. И желтый огонь промелькнул в глазах. Он подозрительно посмотрел на меня. Но в моих глазах читалась только преданность верного слуги Вождю Кобе.
Далее все шло, как обычно: никто не знал, в какую из машин он сядет. Подойдя к выбранному автомобилю, он, как всегда яростно, отогнал от себя охранников. Это была одна из давних его игр: его охраняют вопреки его воле, а он, скромный человек, не хочет этого.
Он сел в машину.
И я тихо произнес:
— Прощай, Коба!
Черные машины выехали из Кремля. И, меняя друг друга, на бешеной скорости понеслись на Ближнюю дачу.
Как обычно, за ним отправились и постоянные ночные «гости» — Хрущев, Маленков, Берия и Булганин.
Я смотрел вслед уехавшим и боялся заплакать. Я старался вспомнить два своих ареста, лагерь, выбитые зубы, страдания моей несчастной семьи… Я хотел ненавидеть его, но не мог.
28 Февраля. Возвращение на Ближнюю дачу
Около половины двенадцатого меня привезли домой. Я взял приготовленную рукопись «Записок» и поехал к Кобе на дачу.
Приехал туда во втором часу ночи, уже первого марта.
В вестибюле, оклеенном картами с пометками Кобы, на двух стоячих вешалках висела одежда. На одной — его маршальская шинель, подбитая, вопреки уставу, мехом, его штатская бекеша на лисьем меху, ушанка и армейская фуражка. На другой вешалке — шубы и ушанки «гостей».
Из Большой столовой неслись громкие голоса…
Я прошел в так называемую фельдъегерскую. Архитектор хотел сделать здесь библиотеку, но Коба оставил ее этакой «резервной» комнатой. Здесь стояли письменный стол и огромный шкаф-гардероб, где висели костюмы и мундиры Кобы, его любимые армейские фуражки. Сюда фельдъегери приносили почту из ЦК и оставляли ее на столе.
Я оглянулся и через вестибюль увидел открытую дверь в Малую столовую, а через нее — стол и на столе бутылку нарзана, приготовленную Валечкой на ночь. Я понял: сегодня он тоже будет ночевать в Малой столовой.
Но мне нужно было начинать.
Все, что произошло на Ближней даче той ночью, пропускаю.
После «той» ночи. Сны
На следующий день — первого марта — я крепко спал.
В десять утра меня разбудила жена — звонил Берия. Он сказал: «Поезжай к нему на дачу. Охрану я предупредил. Коба велел тебе приехать в два часа дня». И засмеялся. Торжествуя, засмеялся, мерзавец.
Но я чувствовал: он волновался.
Я очень устал после той ночи и решил еще немного поспать.
Когда-то моя самая странная знакомая, безумная поэтесса, сказала: «Только засыпая, мы можем по-настоящему вернуться в прошлое. Это самая удобная тропа в темную обитель, где прячутся дорогие тени…»
И в лагере я учился ходить по этой тайной тропе. В вонючей летней духоте лагерного барака и в ледяном зимнем холоде сны о прошлом спасали меня. Сколько раз, безнадежно пытаясь согреться, я вспоминал раскаленный от солнца наш маленький городок.
И сейчас, засыпая, я увидел Кобу. Увидел его со спины… поникшей спины в маршальском мундире с подложенными ватой плечами. Увидел его сильно поредевшие совсем седые волосы…
Коба подошел к столу. Выдвинул ящик. И достал ту самую нашу с ним фотографию, на которой теперь оставался он один, а мы, замазанные, будто прятались в черных мешках. Я вспомнил: в мешках вешали в царское время. В детстве мы с Кобой видели такую казнь.
Он ткнул пальцем в один из мешков и тихонечко засмеялся:
— В этом мешке — ты.
Да, там должен был быть я!
Потом мне начало казаться, что я — это он. Что это я лежу на полу, и надо мной, Кобой, кто-то наклонился. Я чувствовал боль, но не было сил открыть глаза. Я хотел крикнуть, но язык не слушался. Я видел ножку стола и чьи-то сапоги у щеки. «Прикрепленный» Лозгачев наклонился надо мной… и пропал. И я ясно услышал голос Кобы:
— Не мучайся, лежи тихонечко, Фудзи. Это детство… Мать моет тебя, больно прикрывая твои глаза, чтобы мыльная пена не попала. Но она попадает, жжет — слышишь свой крик?
И я проснулся в поту. Я лежал в темноте комнаты… И опять заснул.
Теперь мы были вдвоем с ним в том детском раю. Мы бежали по самой длинной улице нашего городка. Когда-то этот маленький городишко посетил кто-то из Романовых. Улицу назвали Царской и потом конечно же переименовали (как тысячи тысяч главных улиц нашей бескрайней страны) в улицу имени товарища Сталина…
Шумно просыпается наш городок. В шесть утра во дворах появляются пастухи, кричат — забирают коров. На балкончики, хранящие утреннюю свежесть, выходят заспанные люди. Отпираются двери храмов, на утреннюю службу спешат женщины в черных одеждах. Вон они идут — моя мать и Кэкэ, мать Кобы. Из-под черного платка видны светленькие, рыжеватые волосы Кэкэ; иссиня-черные волосы моей матери сливаются с ее платком.
Люди торопятся жить, пока не наступила жара. Но это добрая жара, по которой так тоскуют наши с Кобой опухшие, старческие ноги.
…Маленький Коба. Тогда его звали Сосело, по-грузински — «маленький Сосо»… Я и Сосело бежим на Куру — смотреть, как проносятся по бурной реке плоты. Мы стоим, провожая глазами удалых, хохочущих плотогонов. И Коба все просит, все кричит: «Плотогон, плотогон! Перевези нас на другой берег!» Но они только хохочут и несутся мимо.
Знакомый водовоз подъехал на лошаденке и, тоже смеясь, набирает воду в кожаные мешки. Как все веселы в нашем раю!
— Дай нам попить твоей живой водицы, водовоз, — просит Коба.
Но водовоз не оборачивается. И мы глядим, как жалкая тощая лошадка увозит живую водицу…
И я опять вижу: старый Коба лежит на полу в своей комнате.
…Мы оба учимся в церковном училище. В лучах заходящего майского солнца двухэтажное здание — ослепительно-белое. Городская жара на улице и прохлада церкви. На втором этаже училища — наша церковь. В ней я впервые его увидел.
Та вечерняя служба. Мы оба — крошечные, облаченные в стихари, стоим на коленях, распеваем молитву. Я слышу наши высокие детские голоса. Открыты золотые Царские врата, священник воздел руки к небу. Боже, как уносится ввысь душа! Какой восторг! Какая радость!