Треугольник в кармане. Рассказ - Екатерина Андреевна Джатдоева
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Детей нет, мужа тоже. Я свободна как капризы Раневской. — Ларка озадаченно смотрела в мороженицу, выводя пломбиром шедевры. Наверное, такие рисунки людей, озадаченных и размышляющих о жизни, оказавшейся в тупике, могли бы стать полноценной выставкой в галерее искусств, но обычно отправлялись в мусор, как и куча других нужных вещичек, записей, рисунков и стишков на скорую руку.
— Останешься у меня? — я не знала, на сколько именно времени могла приютить внезапно свободную Ларису, но все же хотела ей помочь хоть чем-нибудь. — Или у тебя дом есть?
— Дома нет. Да и дом ли это, когда писать не можешь, читать не дают и жить приходится втихаря? У тебя еще самогон остался? — спросила она невинно с почти детским лицом.
— Остался — ехидно и с огоньком ответила я, зная, что только этот самый напиток сможет сейчас помочь ей уснуть и пойти вперед без лишних волнений и переживаний словно воинам на битве при Ватерлоо.
Добредя до квартиры, расположенной аккурат у парка, мы уселись на балконе с горячительным и миской черешни, и смотрели на закат, окрасивший все в оранжево-золотистый цвет. Едва ощущая остатки тепла на коже, мы уснули, позабыв напрочь обо всем, что было до черешни и самогонки, разлитой аккурат на два граненных стакана.
Утром я проснулась от навязчивого ощущения, что на меня кто-то смотрит. Нехотя открыв глаза, я поняла, что была права. Ларка сидела с чаем и бубликами, словно белокурая паночка. Похрустывая выпечкой, барыня приказали кратко и с загадкой в голосе: «одевайся, через час выходим. И карандаш возьми».
Приняв душ и еще немного пошатываясь от вчерашнего горячительного, я влезла в брюки широкого кроя, размышляя над тем, как признаться Ларке в ее конверте под трусами.
Ларка, довольная и расслабленная, сидела на балконе, гоняя уже четвертую чашку чая и совершенно не задумываясь о том, где мы будем искать туалет. Увидев меня, стоявшую в дверях с видом первоклашки, она понялась со стула и потащила меня в мир по ту сторону двери.
Мир, надо сказать, не самый радостный и разнообразный. Был вторник, половина восьмого утра. Граждане с сумками и портфелями ровными строями шли на работу и в школу, делая мир еще более серым выражениями своего лица.
Мы, миновав три остановки пешком вдоль проезжей части, свернули в парк с его еще разнообразной летней растительностью. От парка повеяло прохладой и зеленью, такой необходимой мне после вчерашнего. Тропинки, протоптанные массово окультуривающимися гражданами, поглотили нас своей зеленью с солнечными просветами и доставили аккурат к заброшенной сцене в самом сердце культурного центра.
Сцена, выполненная из арматуры и обшитая уже посеревшей от времени древесиной, выглядела на совесть сработанной, хоть и поскрипывала под ногами и пахла старостью. Ларка, поравнявшись со сценой, стала как вкопанная жердь, выпрямившись во весь рост и драматичным голосом провозгласив: «На, читай, да так, чтобы деревья хохотали» — вытащила коробку с моей антресоли с запрещенным чтивом. «Во весь голос, как на утреннике!» — строго сказала моя наставница. «Поэт должен быть услышанным».
Я, робко взяв коробку и побредя к сцене на полусогнутых, все думала: «что же будет если кто услышит? Посадят или уволят. Как я буду жить без работы?» Мысли неслись подобно урагану, захватившему меня и оставившему в эпицентре. Очутившись на сцене, я, дрожащими руками открыла коробку и взяла первую попавшуюся в руки рукопись. Сначала тихо, потом все громче и громче я начала набивать такт куплетами ровных строчек, говоривших о жизни в совке, о том, чем живут люди, о свободе, о бесстрашии, о политике и всеобщей глупости, нарастающей с каждым годом.
Ближе к середине я почувствовала, что меня уже трясло от напряжения, будто сердце готово было вырваться и закричать от бессилия. В конце я просто рухнула на сцену в опустошении и слезах, готовая сжечь всю коробку к чертям вместе со сценой. Слезы текли ручьями, опустошая и вымывая все то бессилие и невозможность выразить себя, реализовать. Я чувствовала неимоверную злость и опустошение. Спустя полчаса рев стих, и я почувствовала облегчение, посмотрев на коробку с рукописями. Они изменились! Точнее, изменилось мое отношение к ним. Они перестали быть запретным балластом. Они стали произведениями, которые ждут своего часа. И не более того.
— Замечательно. Спускайся с постамента, давай отмечать дебют. — Ларка достала из сумки чай в термосе и бутерброды, немного сладкого и, взметнув руки приглашающим жестом, начала есть, громко и неповторимо изящно жуя деликатесы местного производства. Я села рядом в опустошении и налила чаю, уставившись на бутерброды пустым взглядом. Бутерброды выглядели аппетитно и звали меня, приманивая ароматом. Протянув руку к одному и тихонько куснув, я начала потихоньку возвращаться к жизни. Взгляд ожил, появился румянец и аппетит. Бутерброды я съела почти все, запив чаем и оставив парочку Ларке, довольно наблюдающей за моей трапезой.
— У тебя до какого отпуск?
— Еще неделя осталась.
— Догуляем и я поеду. Пора уже, а то засиделась. Теперь на одном месте долго не буду жить.
— Может останешься? Мы ж одинокие, а тут хоть вместе будем. Какая разница где жить? Тем более я тебе работу подыскала по душе и по карману.
Ларка молчала. Напряжение повисло в воздухе и я, чтобы его как-то разбавить, начала свой эпичный рассказ про конверт под трусами, про ее публикации в журналах, про Ларису Круглову. Я тараторила как солдат перед прапорщиком, а она менялась в лице с каждым предложением, с каждым словом. То погружаясь в тишину, то напрягая лицо и едва сдерживая слезы. Ближе к концу рассказа лицо ее нервно задергалось от напряжения и в мгновение расслабилось. Слезы покатились из глаз белокурой поэтессы, откинувшейся на землю и смотрящей в небо без признаков каких-либо чувств.
— Когда меня посадили в 61-м — тихо, едва сдерживая чувства, начала она — я зареклась снова писать. В один момент я лишилась всего: дома, семьи, мужа, творчества. Всего. Через год лагеря поняла, что начала меняться и написала последнее свое стихотворение, отправила мужу с разводом, чтобы не ждал. Родителей не стало, про работу и говорить нечего. До твоего письма я не писала, только хранила в кармане треугольник с прощальным стихотворением, чтобы не сорваться. Носила с собой и как только хотела Васе написать, доставала из кармана и перечитывала, вспоминала, как не хотела его лишать молодости, жизни, радости. Я же из-за писанины этой и села-то. Написала прощальное и зареклась — не