Текст - Дмитрий Глуховский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
И вот только тут его ледяным окатило.
Только тут он ее увидел. Только тут понял, что больше не увидит никогда. Хлебнул из горла.
Стал листать. Свежих фото не было. Все снимки в альбоме были совместные: Илья с ней в школе, Илья с ней в Коктебеле, Илья с ней на даче у подруги. Когда Илью забрали, она и фотографироваться перестала. Начались годы, которые лучше было не фотографировать.
Еще приложился.
В конце альбома шел уже просто Илья. С университетскими друзьями, потом с Верой. Где-то она нашла у него их с Верой снимки. Те, которые он успел распечатать. Потому что телефон со всем нераспечатанным у него изъяли и приобщили к делу. А что там приобщать было? Веру голую, спящую? Серегу с Саньком на крыше высотки, на самом головокружительном краю? Пьяный августовский скейтинг на ВДНХ?
Это почему?!
Почему так с ним?! Он что такого сделал, чтобы с ним – так?!
Приговор схавал, зону схавал, Верину измену схавал, прилежно рисовал вертухайскому начальству стенгазету. Но все схавать не вышло. От всего нельзя было отвернуться. А может, нужно? Нужно было, как мать сказала, до конца в этом ебаном кармашке сидеть? Приехал бы на полгода раньше!
У водки вкус пропал. Превратилась чудом в воду. Воздух и тот горше был.
Илья сидел, глядел на домашний телефон. Комната от жары таяла. Вера смотрела из маминого альбома на него весело; мама, выходит, простила ее. Не стала выпалывать Веру из его жизни.
Он взял трубку – просто послушать, есть гудок? Гудок был.
Ныл, напрашивался.
Три номера он помнил наизусть. Мамин. Верин. Серегин.
Даже не умом помнил. Большой палец сам сплясал на кнопках джигу, Илье оставалось только на него смотреть. Приложил холодную трубку к уху. Хотел оторвать ее, пока не поздно, но она вросла. Сердце колотилось.
Как будто это не Серега сидел на краю крыши, а Илья. Болтал ногами и наклонялся вперед, чтобы бездну лучше разглядеть.
– Але.
Она. Сорвался.
– Але, кто это?
Стерла его домашний номер. А может, потеряла телефон со всеми контактами. Потеряла или стерла? Все сейчас от этого зависело.
– Вера?
– Кто это?
– Вер. Это я, Илья.
– Какой Илья?
– Твой Илья. Ну… Горюнов. Меня выпустили. То есть… Я отбыл. Я вышел, Вер.
– Ты пьяный? Господи, шесть вечера же.
– При чем тут! Вер… Да. Ты в Москве? Ты уехала?
– Какая разница? Да. Почему ты спрашиваешь? Ты… Ты правда вышел?
Неправду говорят, что водка оглушает: глупит она – да, думать слаженно мешает, выстраивать разговор, беречься собеседника. Но слух от нее лучше становится. И себя лучше слышно, и другого человека – как бы он со своим трезвым умом не прятал от тебя свои чувства за словами. Водка – рентген.
В Верином голосе слышен был страх. Страх и недовольство. Она спрашивала: ты правда вышел? И хотела, чтоб Илья ей сказал: шутка.
– Правда.
– И что ты от меня хочешь?
– Я… Я думал, мы встретиться… Ну, повидаться? Могли бы?
– Нет. Илья, нет. Нет, извини.
– Вер… Подожди… Вера! Ну ты понимаешь… Я семь лет там… Семь. Ты – тут, а я – там, понимаешь?
– У меня своя жизнь, Илья. Своя. Давно уже.
– Ясно, что своя. У тебя. А я на зоне. И вот вернулся.
Она это уже усвоила, добавлять ничего не стала. Просто молчала. Даже и не дышала как будто.
– Он… Он хороший? Клевый он? Да?
Вера не отвечала, но и трубку не вешала. Могла повесить, могла отключить Илью с его пьяным бубнежом, но почему-то отвечала ему. Может, понимала, что должна ему этот разговор. Со всеми процентами, набежавшими за семь лет. А может, давала Илье билет в обратный конец?
– Слушай! – наконец сказала она решительно. – Ты на зоне, а я тут, да. Только не надо все это на меня вешать, ясно? И давить на меня не нужно… Я не просила тебя тогда. В клубе. Ты сам влез.
– Ты моей девушкой была! Я мог по-другому что-то сделать?! Я что, терпила?!
– Не ори на меня. Ничего бы он мне не сделал тогда. Что он мог сделать? Вокруг были другие люди. Это ты, ты не должен был соваться. И ничего бы тогда не случилось.
– Соваться?! Ты не помнишь, как ты тогда…
– Ну и что. Ну и что! Надо было думать. Я девчонкой была.
– А я – кем был?!
– Илья. Ты пьян. Проспись. Это очень старая история. Я уже три года встречаюсь с другим мужчиной. Я выхожу замуж.
Он потряс тяжелой головой. Посчитал неспешно, потер лоб; губы поползли в стороны, вверх.
– Три? То есть даже не за того, ради которого ты меня бросила?..
– А я что, должна была тебя все твои семь лет тебя ждать?! Почему?! Потому что ты тогда один раз за меня влез? Так в кино только бывает, понял? А у меня жизнь настоящая! Она одна, понял?! Лучшие годы!
– Лучшие?
– Я не буду отчитываться! Не собираюсь!
Илья проглотил. Нет, он ведь не хотел, чтобы этот разговор так повернулся. Он не хотел обвинять ее ни в чем, он решил давно, что прощает ее. Несколько лет назад решил. По-другому нужно было… Как?
– Вера… Верочка. Я не… Я и не говорю ничего.
– Нет, ты говоришь! – Она кричала, а водка высвечивала у нее слезы. – Ты говоришь!
– Я просто… Я вот смотрел наши фотки. Я очень соскучился. Мы можем… Просто увидеться? Я в центр приехал бы. В Москву.
– Нет.
– Пожалуйста?
– Нет. Я беременна, Илья. У меня ребенок будет. Все.
Он растерялся. Взял паузу: опрокинул бутылку. Подышал. Посмотрел на Верины веснушки, на ее витые рыжие волосы-проволочки, в ее светлые глаза. Ребенок будет. Похожий на какого-нибудь коммерса московского. Да не важно, на кого. Беременность такое дело – это ему приговор.
– А у меня мать умерла.
Вера подышала. Илья сжал трубку крепко-крепко, слушал.
– Что? Тамара Павловна? Ужас какой… Я… Соболезную.
– Да. Да. Послушай… Может, просто на кофе? В «Кофехаузе» каком-нибудь, где тебе там удобно, у работы или…
– Ладно, Илья. Я больше не могу разговаривать. Давай.
– Постой!
Но трубка уже оглохла.
– Вера!
Он тут же набрал еще раз. Пошли гудки – и шли бесконечно, а потом женский голос ровно сообщил ему, что абонент недоступен. Еще набрал. Зря. Еще. Нет. Еще. На что надеялся? Что на пятый раз ответит? Что на десятый?
Вере было насрать.
– Шмара!
Илья сжал кулак и снизу неуклюже в ухо себя ударил.
Зачем он ей это сказал? Про материну смерть?
Звенело. Было больно, но из-за водки – недостаточно больно. Он ударил себя еще.
* * *– Ну ты как?
– Сдал! Сдал я этот злоебучий синтаксис! И русский как иностранный! Русский на пять, иностранных шпионов могу смело обучать, может на лето подработку найду! А синтаксис на четыре, но от Малахова уже звонили, говорят: где тут у вас тот самый уникальный мальчик, у которого не вскипел мозг от синтаксиса в современном русском? Веришь, Вер? Все! Я теперь свободный человек! Сессия закрыта! Айда в город сегодня?
– А что там?
– Чуваки в «Рай» идут. С потока, наши.
– Что за рай?
– Улет! На «Красном Октябре», где раньше шоколадная фабрика была. Привозят какого-то супермодного шведа, а посреди клуба, прикинь на секунду, бассейн, в котором резвится олимпийская сборная России по синхронному плаванию! Правда, женская, зато олимпийская! Масштаб, да? Поехали?
– А нас пустят? Там фейс-контроль же и все такое.
– Ну ты свой фейс в зеркале видела? Ты же будешь у них главной звездой, шведа затмишь играючи! Они молиться на тебя будут, ниц пред тобою падут! Ну а я под юбку к тебе спрячусь и тоже проползу как-нибудь.
– Я в мини вообще-то собиралась, – Вера хихикнула наконец.
– Да… Беда. Под мини я могу весь не влезть. Но попробовать нужно обязательно! Удача любит храбрых! Да не, не паникуй, там ребята проходку сделают, у меня плюс один.
«Клинского» купили на станции, чокались зеленым стеклом и смеялись сами себе. Вглядывались в синий вечер, ждали из его глубины дмитровскую электричку. Под фонарями порхали мотыльки, железнодорожный бриз гладил щеки прохладной рукой, веяло мазутом и копчеными рельсами, проходившие мимо товарняки старались попасть стуком своих колес в бит «Касты», которую они с Верой слушали на двоих через одни наушники, и хорошо было, что Вера не могла отойти от Ильи дальше, чем проводок пускал.
Очень нужно было именно в этот вечер поехать в Москву преднощной пивной электричкой, набитой такими же областными клабберами, переглядывающимися между собой незнакомцами с общим предвкушением.
Очень нужно было позволить себе это после июньской сессии, когда уже невозможно думать, когда забита оперативка и некуда запоминать, когда от мела астма, от профессорского жужжания мушино-далекого с последних парт – мигрень, а на входе к экзекуторам-экзаменаторам – тремор. Почувствовать, что этот душный предбанник пройден, и впереди – уже настоящее лето, лето-приключение, лето-путешествие, лето-любовь, самые долгие каникулы, как в школе. Нужно было нырнуть в танцующую толпу, в хмель, нахлебаться радости до тошноты, и завтракать в семь утра с гулкой и звонкой головой в каком-нибудь «Кофехаузе», и криком шептать друг другу банальные прозрения, пьяные откровения.