Арфа и тень - Алехо Карпентьер
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
И началось затем трудное и медленное восхождение на вершины, которые, рождая и распростирая реки, делили карту на куски по дорогам на краю ущелий и пропастей, куда устремлялись грохочущие потоки, упавшие со снежной выси какого-нибудь невидимого пика под завыванье вьюг и свистящие вздохи бездн, для того чтобы уже там, наверху, познать пустынность равнин, и бесплодье предгорий, и страх высоты, и глубину ям, и оцепененье пред диконравьем гранита и причудливостью всех этих утесов и обрывов, и черные камни, тянущиеся как в покаянной процессии, и лестницы сланцевых складок, и обманное виденье разрушенных городов, созданное осколками старых скал, чья история столь долга, что, веками сбрасывая минеральные лохмотья, они выставляют под конец во всей гладкой наготе свои космические скелеты. И был переход с первого неба на небо второе, и на небо третье, и на небо четвертое, покуда не достигли вершины хребта на седьмом небе – во всех смыслах, – чтоб начать спуск к долинам Чили, где растительность обретала зеленый цвет, неведомый лишайникам, рожденным туманами. Дороги были почти непроходимы. Недавнее землетрясение перетряхнуло каменистую почву, забросав осколками чахлую равнинную траву… И пришло успокоение возврата к миру деревьев и вспаханных земель, и наконец после девятимесячного путешествия, считая со времени отъезда из Генуи, прибыла апостолическая миссия в Сантьяго, столицу Чили. «Ну и роды!» – вздохнул с облегчением Мастаи.
Столько храмов и монастырей представало взору при въезде в Сантьяго, что молодой каноник сравнил город с маленькими итальянскими селениями, где на сто крыш – двадцать колоколен. Если Буэнос-Айрес пахнул кожами, дубильнями, сбруей и часто – зачем скрывать? – конским навозом, то здесь жизнь текла средь курений ладана, средь келий и монастырских строений святого Доминика, святого Антония, святого Франциска, монахинь строгого ордена Реколектов и Клариссинского ордена Смирения, Августинцев, Общества Иисуса, святого Диего, не считая большой обители монахинь, возвышавшейся на площади Пласа Майор. И уже поздравлял себя Мастаи с тем, что может начать отправление своей новейшей должности аудитора в такой благословенной земле, как вдруг печальная новость поселила смятение в душах путешественников: Бернардо О'Хиггинс, верховный правитель Чили, который настаивал на миссии монсиньора Муци через своего посла Сьенфуэгоса, О'Хиггинс, герой суровой и славной войны за независимость, был свергнут два месяца назад человеком, которому верил больше всего, – генералом Районом Фрейре, командующим войсками Чили. А последний был в отсутствии, занятый военными делами на далеком острове Чилоэ… («Еще не умерли настоящие генералы, рыцари шпаги, а уже появляются генералы – рыцари ножен», – подумал молодой священнослужитель.) Все, о чем было договорено ранее, оказывалось под запретом. Неведомо было, в каком расположении духа окажется фрейре. И по этой причине началась изнуряющая передышка, в течение которой написал Мастаи послание, отражающее его досаду: «Современные американские правительства суть правительства, сотрясаемые судорогами по причине непрерывных перемен, каким подвергаемы». («Сам не желая того, я был Бледный Ангел Печальных Пророчеств», – пробормотал Его Святейшество Пий IX, когда перечитывал копию этого письма, предсказавшего столькие драматические события, какие произойдут в будущем, хранимую доселе тем, кто был тогда безвестным каноником…) Но Мастаи не был столь уязвим, чтоб пасть духом от первого серьезного препятствия его замыслам. В ожидании возможности начать работу он стал поддерживать знакомства, которые с первого дня завелись у него среди зажиточных и образованных жителей Сантьяго. Усердно навещал барышень Котапос, увлекающихся классической музыкой, которые, как и следовало ожидать, принимая во внимание тонзуру гостя, много раз предоставили ему возможность послушать «Stabat Mater» Перголези. («Любопытно… – думал Мастаи. – Одной партитурой композитор, умерший в двадцать шесть лет, добился славы более громкой, чем старый Палестрина со своими бесчисленными творениями, написанными в течение долгой жизни».) «Весьма знаменита здесь также его опера „Служанка-госпожа“, – говорили барышни Котапос, – и мы знаем из нее отдельные куски. Но вы, Ваше Преподобие, будете, возможно, шокированы вольностью ее содержания». Мастаи благодарил за предупредительность благосклонной, хоть и несколько лицемерной улыбкой, ибо хорошо помнил, как они с сестрой Марией Теклой всласть поразвлекались как-то под вечер в Сенигаллии, напевая партии двух единственных персонажей – третий там немой – из этой прелестной буффонады, стоящей на пюпитре расстроенного старенького фортепьяно. От чилийских девушек узнал он несколько народных вильянсико, какие каждый год на Рождество оживляли город – довольно унылый и печальный, уверяли они, в продолжение всего года.
Одна из этих песенок с очень известной мелодией восхитила его своей свежей, хоть и нескладной простотой:
Сеньора Донья Мария,Пришел я из дальной далиИ принес твоему младенцуПару крольчат в подарок.
И вот подошла Страстная неделя, и привелось новичку аудитору изумиться мрачному, драматическому, почти средневековому характеру, который являла здесь в пятницу процессия кающихся, что шла вечером страстей господних по центральным улицам: босые люди, одетые в длинную белую тунику, в венце из терна, с тяжелым деревянным крестом на левом плече и бичом в деснице, которым яростно хлестали себя по спине… Мастаи подумал, что сила веры в этой стране должна безусловно способствовать успеху миссии. Но в то же время он убеждался, что сюда, как и в Буэнос-Айрес, просочились так называемые «новые идеи». Покуда бичующиеся кровавили себе хребет в своем искупительном шествии, некоторые элегантные и скептически настроенные юнцы, каких здесь зовут «либералами», нарочно, чтоб взбудоражить его, давали ему понять, что скоро установится свобода печати – поневоле ограниченная трудной войной, которую только что пережили, – и что в голове у Фрейре засел тайный замысел прибегнуть к секуляризации имущества чилийского клира. В ожидании событий Мастаи принял новую тактику в отношении тех, кто изображал себя либералами в его присутствии: она состояла в том, чтоб изображать себя еще большим либералом, чем сами эти либералы. И, пользуясь стратегическими ходами, почерпнутыми у иезуитов, уверял, что Вольтер и Руссо были людьми необыкновенного таланта – хотя он, священнослужитель, не может разделять их критериев, – напоминая, однако, с тонким коварством, что данные философы по своим идеям принадлежали к поколениям, давно превзойденным нынешними людьми, и что ввиду этого настало время идти в ногу с эпохой, отбросив обветшалые книги, полные исторических концепций, опрокинутых действительностью, и что назрело приятие «новой философии». Подобное происходит и с Французской революцией, событием, отошедшим в прошлое, неудавшимся в главных своих идеалах, о которой слишком много еще говорят на этом континенте, тогда как в Европе никто больше и не вспоминает. «Отупение, дряхлость, несвоевременность, люди другого века», – говорил он об «Общественном договоре» и об энциклопедистах. «Утопическое устремление, не приведшее ни к чему, невыполненные обеты, преданные идеалы. Нечто могшее стать великим, но что никогда не достигло воплощения того, о чем мечтали его основатели, – говорил он о Французской революции. – И это утверждаю я, кто является священнослужителем и кого вы, должно быть, почитаете человеком, замкнувшимся в пределах мышления догматического и устарелого». Но нет, и нет, и нет. Либерализм уже не тот, каким считают его эти элегантные юноши. Существует сегодня либерализм иного рода: либерализм – как точнее выразиться? – подавшийся влево от самих левых, если вспомнить, что в зале Конвента якобинцы занимали всегда скамьи, помещающиеся в левой стороне собрания. «Так мы что ж, должны быть больше якобинцами, чем сами якобинцы?» – спрашивали его. «В настоящее время существует, возможно, новый способ быть якобинцем», – отвечал будущий наставитель «Силлабуса», который из-за своего умения ловко манипулировать мыслями, обратными собственным, достиг понтификата с репутацией человека глубоко либерального и друга прогресса.
Следующие месяцы протекли в ожиданиях, огорчениях, растерянности, беспокойстве, нетерпении, раздражении, унынии из-за скрытой враждебности Фрейре, достигшего высшей власти, который умел, к вящей досаде священнослужителей, быть одновременно любезным и неприступным, порою приветливым и порою грубым, учтивейшим, когда сталкивался с архиепископом Муци, подчеркнуто обязательным и откровенным, чтобы сделать в итоге нечто совершенно противоположное обещанному. Старая аристократия Сантьяго постепенно сплачивалась вокруг апостолической миссии. Но тем временем ареал клеветы расширялся вокруг чужестранцев. Обвиняли Муци в применении закона, напоминавшего о колониальных временах, когда тот отказался обвенчать одного вдовца с его падчерицей. Поговаривали, что молодой Мастаи получил кругленькую сумму за исполнение своих религиозных обязанностей в поместье одной зажиточной семьи. Сплетни, россказни, пререкания, слухи и небылицы, интриги да наветы, какие с каждым днем становилось труднее сносить достославным мандатариям… И в довершение всего – хотя Фрейре заверил римского архиепископа, что никогда не впадет в подобную крайность, – случилось то, что «либералы» предсказывали: была провозглашена свобода печати. С этого дня жизнь папских посланников сделалась невыносимой. Было пропечатано черным по белому, что содержание праздной миссии обойдется государственной казне в 50 000 песо. Их обозвали шпионами Священного союза. И в довершение всего была объявлена, уже с полной определенностью и на ближайшее время, секуляризация чилийского клира, благодаря чему здешняя церковь будет национализирована и отторгнута от всякого повиновения Риму… Ввиду таких событий Муци довел до сведения правительства, что намерен немедля возвратиться в Италию, поскольку считает, что его доверие и добрая воля были обмануты. И после девяти с половиной месяцев бесплодного труда сам прелат, его молодой аудитор и дон Салустио пустились в дорогу по направлению к Вальпараисо, который был в ту пору беспорядочным поселком рыбаков, расположенным по уступам горного амфитеатра, где английская речь слышалась не реже испанской благодаря процветанию там британских лавок, бойко торгующих с кораблями, ставшими на якорь после долгих изнурительных плаваний средь полуденного Тихого океана, и в особенности со стройными быстроходными североамериканскими клиперами, с каждым днем более многочисленными и которые, ко всеобщему изумлению, могли уже похвастаться четырехмачтовым вооружением. Мастаи, немного огорченный провалом миссии, узнал планетарные судороги землетрясений, которые, не причинив вреда, заставили его испытать неведомую тоску от чувства потери устойчивости – словно нарушено равновесие тела, – изумляясь спокойствию нескольких слепых музыкантов, которые во время коротких сейсмических толчков не переставали играть веселые танцы – более сосредоточась на своих подаяниях, чем на разгуле вулканических стихий, – и как-то в портовом кабачке был приглашен насладиться редчайшим вкусом съедобных моллюсков пиуре и локо, морских водорослей и огромных десятиногих крабов с Огненной Земли. И вот наконец священнослужители вышли в море на борту «Колумбии», парусника красивых линий и с крепким корпусом, привычным противостоять разгулу океанических стихий на всегда трудном водном пути, огибающем южный конус Америки. С увеличением холода появились два кита, когда пересекали параллель у порта Вальдивия. 10 ноября достигли уже широты острова Чилоэ. А 17-го путешественники приготовились встретить с отвагой грозное испытание прохода вдоль мыса Горн. И тут произошло чудо: море у самой знаменитой кузницы бурь, у тех высот черного гранита, обметаемых ревущими южными ветрами, что обозначили край континента, было спокойно, как воды итальянского озера. Капитан и моряки с «Колумбии» удивились тиши, какой никогда не наблюдалось в этом месте земного шара, настолько, что самые матерые из всей команды «горномысовцы» не припоминали подобного дива. Ночь, ясная и приветная, опустилась на корабль в покое, нарушаемом лишь мерным скрипом тросов и легким покачиванием судовых фонарей. Опершись локтем о борт, скорее угадывая, чем различая землю, что оставалась у него по левую сторону, вспоминал Мастаи приключения и превратности этого опасного путешествия, в каком хватало эпизодов, могущих украсить лучшие романы, вдохновленные борьбой с океаном, что очень по вкусу теперь многим, после леденящего кровь случая с плотом «Медуза»: бури, противные ветры, пугающие штили, встречи с редкостными рыбами и даже одно нападенье пиратов – у Канарских островов, еще на том пути, – которые, ворвавшись на корабль с ужасающими криками и размахивая ножами, удалились в смущении, увидев, что на борту «Элоизы» нет никаких ценностей, кроме дароносицы, реликвария, ковчега и чаши, каковую, будучи добрыми католиками, а не дерьмовыми протестантами, они почтительно оставили в руках архиепископа Муци. А потом было открытие Америки, более мятежной, глубокой и самобытной, чем мог ожидать каноник, где больше, много больше, чем темных крестьян и гаучо, было воинственных индейцев, виртуозных метателей лассо, всадников невиданной ловкости, вдохновенных народных певцов, что, пощипывая струны гитары, воспевали необъятность равнин, любовь, бесстрашие, мужество и смерть. И во всем этом присутствовало особое человечество, в бурном кипении, умное и норовистое, всегда изворотливое, хоть порой безрассудное, беременное будущим, какое, по мнению Мастаи, придется ставить вровень с будущим Европы – и особенно теперь, когда войны за независимость подрядились рыть ров, с каждым днем шире и глубже, между Старым и Новым Светом. Связующей нитью могла послужить вера, и молодой клирик вспоминал многочисленные монастыри и церкви Чили, смиренные часовни средь пампы, пограничные миссии и одинокие кресты андийских нагорий. Но вера здесь, для вящего различия между тем, что здесь, и тем, что там, сосредоточивалась в местных культах и в особых местных святых, которые, по правде сказать, были мало известны в Европе. Действительно, перебирая мысленно страницы американской агиографии, хорошо им изученной, когда он готовился к предстоящему путешествию, удивлялся каноник, насколько экзотичны, если можно так выразиться, были для него все эти блаженные и святые. Кроме Розы Лимской с ее мистической неизреченностью, чья слава достигала самых глухих углов, он не встречал ни одной фигуры, выходящей за границы чисто местной фантазии. Рядом с Розой – но гораздо менее известные – высились, словно дополняя андийский триумвират, фигуры Торибио Лимского, родившегося на Майорке, инквизитора Филиппа II, кто в течение семи лет, после того как был возведен в сан архиепископа, исходил свою огромную перуанскую епархию, окрестив бесчисленное число индейцев, и Марианы де Паредес, «Лилии из Кито», соперницы Розы в усердном умерщвлении плоти, которая однажды, во время ужасного землетрясения 1645 года, принесла на алтарь Бога свою собственную жизнь, дабы взамен ее остались невредимы жители города. Очень близок к Торибио Лимскому был Франсиско Солано, редко упоминаемый в Старом Свете, кто во время плаванья на невольничьем корабле спас рабов от кораблекрушения, когда команда трусливо покинула их, отдав, беззащитных и лишенных плотов и шлюпок, на милость яростной стихии Атлантического океана. Затем шел сомнительный наставник в вере Луис Бельтран, кто в Колумбии и Панаме обратил в христианство многих индейцев, канонизированный вопреки разговорам о том, что эти обращения немногого стоили, потому что были произведены с голоса толмачей по причине полного незнания святым мужем каких-либо местных наречий. Более выдающейся рисовалась личность Педро Клавера, защитника негров-рабов, ярого противника Святого Судилища Картахены, города Индий, кто, как уверяли современники, окрестил более трехсот тысяч африканцев за время своей долгой и достойной подражания благочестивой деятельности. Потом шли блаженные и святые помельче, предмет культа узкоместного, такие, как Франсиско Кольменарио, проповедник в Гватемале, чья примерная жизнь бедна событиями; Грегорио Лопес, бывший придворный короля Филиппа, канонизация которого не прошла в Риме, хоть ему и продолжали поклоняться в Сакатекасе; Мартин де Поррес, цирюльник и костоправ из Лимы, первый метис, причисленный к лику блаженных; Себастьян Апарисио – предмет местного культа в Пуэбла-де-лос-Анхелес – галисийский богомолец, строитель дорог и управитель почтовой связью между Мексико и Сакатекасом, озаренный верою в семьдесят лет, в конце жизни безбожной и суетной, в течение которой похоронил двух жен. Что же касается Себастьяна Монтаньоля, убитого индейцами в Сакатекасе (положительно мексиканский Сакатекас, как и перуанская Лима, – место, словно избранное для проявления возвышенных призваний!…), и еще Альфонсо Родригеса, Хуана дель Кастильо и Роке Гонсалеса де Сантакрус – парагвайских великомучеников, то все они вписаны в историю узкоместную и далекую, так что вполне возможно, что не найдется ни одного их почитателя в том мире, куда возвращался сейчас молодой Мастаи.