Гуманитарный бум - Леонид Евгеньевич Бежин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Мать долго подыскивала форму, в которой объяснить все это Жене, и наконец сказала самым легкомысленным и веселым тоном:
— Замечаю, ты подозреваешь что-то неладное в моих отношениях с Геннадием Викентьевичем. Садись-ка ко мне поближе…
Мать положила руку так, чтобы было удобнее обнять Женю, когда она сядет рядом.
— Вот слушай… В древней Японии был такой обычай. Когда молодые люди вступали в брак, то жена оставалась жить у родителей, в семье, а муж лишь наносил ей визиты. Это называлось брак-цумадои. Правда, мудрая штука? Это Геннадий где-то прочел.
Мать старалась заразить ее своим энтузиазмом.
— Но вы же не японцы и не молодые, — скучно сказала Женя.
— Вот те раз! Сейчас прогоню тебя вон!
Мать, конечно, и не думала ее прогонять, а Женя даже и не приподнялась с софы.
— Мы уже не дети, ты права, но и у взрослых есть свои игры, — сказала мать, делая как бы второй заход к тому, чтобы убедить Женю. — Поверь, я не хочу быта, пижам, домашних тапочек. Жизнь так коротка, что надо успевать ею пользоваться. Когда мы жили на Рождественском, после дождя весь двор заливало и пройти от ворот к подъезду можно было лишь перепрыгивая с кирпича на кирпич. Вот и жить приходится так же, иначе завязнешь в грязи и не выберешься, — мать говорила то, что перестало совпадать с ее непринужденной и легкомысленной позой, и поэтому она убрала руку с плеча дочери. — К тому же я доверяю Геннадию! Я абсолютно уверена в его любви, и у меня больше шансов сохранить ее, не примешивая к ней быт. Прости, но мне достаточно совместной каторги с твоим отцом. Когда Геннадий приходит… пусть это случается не столь уж часто, он бывает занят, но его приход для меня праздник. И я действительно доверяю ему.
Мать как бы развела руками в недоумении, что столь неопровержимые доводы могут кого-то не убедить.
— О, да! Ты доверяешь ему полностью! На все сто! — вмешалась в разговор Тома, третьей присевшая на софу.
— Не понимаю твоего тона, — улыбнулась мать безоружной улыбкой человека, которому нет надобности обижаться на чьи-то выпады и наскоки.
— Просто ты доверяешь, вот и все!
— Объясни, пожалуйста, что за загадки!
— Зачем же?! Ты веришь, и прекрасно! Блажен, кто верует!
— Ну, хватит! Я знаю твою манеру беспричинно ко всем цепляться, если ты не в духе!
Мать отвернулась с таким видом, будто ее ничто уже не заставит обратиться к неприятной теме. Но стойкое молчание дочери заставило ее забеспокоиться, и она как бы через силу произнесла:
— Нет, теперь договаривай! Я все равно уже выбита из колеи!
Мать беспокойно засовывала ладони между подушек софы.
Тома молчала, чтобы не подливать масла в огонь.
— Говори, я требую! Да, я вполне довольна своим положением, да, я доверяю мужу, и у меня нет поводов не доверять ему! Что тебя в этом не устраивает?!
— Ложь.
Держа ладони между подушек, мать выгибала их так, что ей самой же становилось больно.
— Какая ложь?! В чем?!
— В том, что ты пыталась: «Ах, Геша, обменяем наши квартиры на одну пятикомнатную! Будем все время вместе!» Тапочки ему купила домашние! А он — нет, и ты как послушная собачонка… Тоже мне брак-цумадои!
— Ну что ж, я не сразу… Сначала я не понимала всех преимуществ, а теперь поняла и довольна! Это прекрасный эксперимент! — сказала мать и с торжеством непоколебимой правоты повернулась к Жене.
Женя долго не могла примириться с подобным экспериментом, но в конце концов из двух зол выбрала меньшее: пусть уж лучше они живут раздельно, чем снова повторится то, что было у матери с отцом. Женя помнила ее издерганной, злой, ожесточенной, теперь же мать преобразилась. В роли хозяйки выставочного салона она помолодела. До второго брака мать хранила фонды в маленьком подмосковном музее-усадьбе, по утрам толкалась в электричке и целыми днями зябла в полуподвальной слепой конуре, где бывший владелец усадьбы хранил запасы моченых яблок. Пересчитывала и перебирала фарфор, сушила ковры на солнце и печатала на допотопной машинке инвентарные карточки: стук… стук… Жизнь пропадала, и вот ренессанс в сорок два года! Мать не ленилась рано вставать в парикмахерскую, крутила обруч на талии, сидела на рационе прима-балерины и ежедневно взвешивалась на домашних весах, страдая из-за каждого лишнего грамма. Одевалась она как манекенщица и входила в избранную клиентуру московской портнихи Сонечки, которая сама — по оригинальным наброскам — расписывала юбки.
Эсме Алиевна стала ее близкой подругой, и мать помогала ей пробить выставку в салоне. Подруги были несхожи, как черный и белый голуби, к тому же Эсме Алиевна старше, со сложной биографией, и мать перед ней благоговела. Вскоре в их квартире все стало словно у Эсме Алиевны — и мебель, и армянское распятье на стене, и пепел в потускневшей серебряной чаше, напоминавший о бренности жизни. Благодаря подруге у матери появились новые знакомые, и после вернисажей она собирала избранных у декоративного камина — и а-ля фуршет — устраивала кофе. Гости вели изысканные разговоры о Фрагонаре и Ватто, а она с сигаретой переходила от кружка к кружку. Она усвоила стиль женщины, окруженной искусством, и греческая фамилия отца, которую она себе оставила по совету подруги, заиграла новыми красками.
Когда с выставкой уладилось, мать пригласила Эсме Алиевну к себе, в наманикюренных ноготках они держали граненые стаканчики со сладким ликером, вздыхали и шепотом разговаривали.
— Вот будет выставка, шум, успех, а во мне никакой радости, — сказал черный голубь.
— Почему? — спросил белый.
— Опустошенность… — Эсме Алиевна безразлично стряхнула пепел в пепельницу. — После дня за мольбертом я не чувствую уже ничего. Я мертва.
— Завидую тебе, — белый голубь смотрел на черного любовно округленными глазами, увеличенными стеклами очков. — Ты, Эсме, сильная, у тебя характер, воля! А я всю жизнь была размазней!
— Брось…
— Ах, если бы я могла заниматься искусством и быть свободной ото всего на свете!
— А цена?
— Я бы заплатила по любой! Продала бы душу, как Паганини! Знаешь… — мать порывисто придвинулась к подруге, — я страшно рада, что с тобой встретилась, Эсме! Это очень важно для меня! Я тебе признаюсь, что иногда я ни в чем не вижу опоры! Если бы не ты…
— Лучше не верь мне, — перебила ее подруга. — Я рабочий мул, а не человек. Мне кажется, что я мать и отца могла