Большой террор. Книга II. - Роберт Конквест
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Существует разница между понятиями «арестован» и «задержан». Человек может быть «задержан без санкции суда или прокурора во всех случах, когда его поведение создает угрозу общественному порядку или безопасности». Более того, согласно Исправительно-трудовому кодексу, «Для приема в места лишения свободы обязательно наличие приговора или постановления органов, уполномоченных на то законом, или открытого листа»[45] (курсив автора).
Обычно арест производился по предъявлению ордера, подписанного прокурором, но иногда с этой формальностью не считались. Кравченко, например, пишет, что во время одного ареста на Украине вместе с человеком, на которого был выписан ордер, было схвачено двое совершенно случайных людей. Никакого ордера на их арест не было, но их также посадили и выпустили на свободу только через пять месяцев.[46] Нередко по ошибке арестовывали людей с такими распространенными фамилиями, как Иванов. Через несколько недель или месяцев эти люди выходили на свободу. Но прежде чем ошибка была обнаружена, некоторые из них успевали сознаться в шпионаже и других преступлениях. Несмотря на это, их все же иногда выпускали.[47]
Жене не сообщали, где находится арестованный муж. Ей самой приходилось ходить по тюрьмам, чтобы выяснить это. В Москве жены шли сначала в «справочный центр» — Кузнецкий мост, 24, напротив Лубянки, потом в Сокольники, потом в Таганку, в Бутырку, в военную тюрьму Лефортово; а потом начинали сызнова. Сотни женщин стояли в очереди у каждой тюрьмы. Дождавшись своей очереди, женщины просили передать заключенным 50 рублей, на которые те имели право до вынесения приговора. Иногда администрация тюрьмы в результате какой-нибудь бюрократической неувязки заявляла, что такого заключенного нет. Некоторым женщинам удавалось точно установить место нахождения мужа только на второй или третий год.
Сын Анны Ахматовой, молодой востоковед Лев Гумилев, сидел в Ленинграде. «В страшные годы ежовщины, — пишет поэтесса, — я провела семнадцать месяцев в тюремных очередях в Ленинграде. Как-то раз кто-то „опознал“ меня. Тогда стоящая за мной женщина с голубыми губами, которая, конечно, никогда не слыхала моего имени, очнулась от свойственного нам всем оцепенения и спросила меня на ухо (там все говорили шепотом):
— А это вы можете описать?
И я сказала: могу. Тогда что-то вроде улыбки скользнуло по тому, что некогда было ее лицом».[48]
Ахматова пишет, что ее ртом «кричит стомильонный народ»[49] и что
«… если когда-нибудь в этой странеВоздвигнуть задумают памятник мне,Согласье на это даю торжество,Но только условьем — не ставить егоНи около моря, где я родилась:Последняя с морем разорвана связь,Ни в царском аду у заветного пня,Где тень безутешная ищет меня,А здесь, где стояла я триста часовИ где для меня не открыли засов».[50]
Сын Ахматовой, Лев Гумилев, был в заключении еще в 1956 году, когда Фадеев написал следующее письмо:
«В главную Военную прокуратуру… в справедливости его изоляции сомневаются известные круги научной и писательской интеллигенции… При разбирательстве дела Л. Н. Гумилева необходимо также учесть, что (несмотря на то, что ему было всего 9 лет, когда его отца, Н. Гумилева уже не стало) он, Лев Гумилев, как сын Н. Гумилева и А. Ахматовой, всегда мог представить „удобный“ материал для всех карьеристских и враждебных элементов для возведения на него любых обвинений».[51]
Из письма ясно, что Лев Гумилев, подобно многим другим, пострадал как «родственник».
Женщины, которые всеми силами пытались добиться освобождения своих мужей, практически никогда не достигали этой цели. Кравченко рассказывает такой случай: жена одного из осужденных пришла в 12 часов ночи в местное отделение НКВД. Начальник отделения грубо крикнул ей: «Что вы бегаете из тюрьмы в тюрьму, как сумасшедшая, и добиваетесь освобождения мужа. Я приказываю вам прекратить эту беготню. Я приказываю вам не надоедать. Все: убирайтесь!».[52]
Очень трудно было узнать, куда направили мужа после суда. Некоторые писали во все лагеря, о существовании которых им удалось узнать у других жен. Иногда после многочисленных ответов «в данном лагере такого заключенного нет» вдруг оказывалось, что он именно там,[53] и после этого, в некоторых случаях, в зависимости от приговора, у жены начинали принимать передачи.
Участь этих женщин была поистине ужасна. Генерал Горбатов пишет:
«Много думал я о жене. Ее положение было хуже, чем мое. Ведь я находился среди таких же отверженных, как сам, а она — среди свободных людей, и как знать, может быть, среди них найдутся такие, что отвернутся от нее, как от жены „врага народа“».[54]
Есть масса сведений о том, что женщины теряли работу, жилье, прописку, что им приходилось распродавать свое добро, жить случайной работой или на иждивении родственников. Они ничего не знали о судьбе своих мужей — будущее было совершенно беспросветным.[55]
КАМЕРА
Сначала арестованный попадал в приемный пункт тюрьмы. Там его регистрировали и тщательно обыскивали с ног до головы. Одежду осматривали по швам. Шнурки и все металлические принадлежности, включая пуговицы, отбирали. Эти обыски периодически повторялись во время заключения; приблизительно раз в две недели обыскивали каждую камеру.
Условия и распорядок тюремной жизни были одинаковыми по всей стране: страшная теснота, недостаток пищи, тоска и грязь, а в перерывах — допросы. Вариации были очень незначительны. Все согласны в том, что при царе жизнь в тюрьмах была несравненно лучше, чем в советские времена. Во всяком случае не было такой скученности.
Бывший заключенный московской Бутырской тюрьмы рассказывает, что в 1933 году в камеру, предназначенную для 24 человек, было втиснуто 72. В ноябре 1937 года в ней было уже 140 человек.[56] 110 женщин находились в камере, предназначенной для 25. В этой камере стояло несколько кроватей, несколько больших ведер-параш и стол. Весь пол был устлан досками, на которых спали. Заключенные не могли спать на спине, а только на боку. Если кто-то хотел повернуться, то должен был согласовать это со всеми остальными, спящими по обе стороны от него, чтобы все могли повернуться одновременно.[57] В камере, рассчитанной на 24 человека, помещалось по 70, 80 и 95 человек.[58]
Приведенные выше описания, сделанные бывшими заключенными, касаются в основном тюрем Москвы, Ленинграда и Киева. Условия в них были гораздо лучше, чем в провинциальных тюрьмах. Рассказывают, что заключенные из Челябинска или Свердловска, попадая в переполненные камеры Бутырок, были в восторге. «Здесь просто курорт, — заявляли они, — по сравнению с тем, что мы видели раньше».[59] Когда арестованных накапливалось слишком много, то в Сибири, например, выкапывали в земле ямы, покрывали крышей и сгоняли в них арестованных. К осени 1937 года в харьковской тюрьме, предназначенной для восьмисот человек, находилось двенадцать тысяч.[60]
Проблема перенаселенности решалась по-разному. В Москве заключенных заставляли спать под кроватями и на досках, уложенных между кроватями. Этим способом можно было разместить троих на одном квадратном метре. В провинциальных тюрьмах не было ни кроватей, ни досок, и арестованных сгоняли в кучу. Спали на боку в несколько рядов. Иногда скученность достигала такого предела, что половине заключенных приходилось стоять, в то время как другая половина спала.[61]
В каждой камере избирался староста, который отвечал за поддержание порядка, распределение спальных мест и т. д. Вновь прибывшего помещали вплотную к вонючей «параше», а затем, по мере того как увеличивался его стаж, он удалялся от «параши» все дальше и дальше.
Утренний туалет длился недолго. Например, 110 женщин, в распоряжении которых было 5 мест в уборной и 10 кранов, должны были управиться в 40 минут.[62] До того, как тюрьмы были переполнены, заключенных в больших городах раз в десять дней водили в баню. Им выдавали достаточно мыла и регулярно дезинфицировали одежду и белье. В провинциальных тюрьмах было много грязнее.
Во время ежовщины дневной рацион состоял из 500–600 граммов черного хлеба, 20 граммов сахара и жидкого капустного супа два раза в день. В некоторых тюрьмах три раза в день выдавали горячую воду и по столовой ложке крупы. В Бутырках суп из капусты чередовался с ухой, плюс к этому выдавали около 400 граммов черного хлеба, а вечером — кашу. Женщина, сидевшая тогда в тюрьме, вспоминает: это было хуже, чем до ареста в ее голодном городе — даже после того как она потеряла мужа и сына, но все-таки гораздо лучше, чем в лагерях.[63]