Писатель-гражданин - Семен Венгеров
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Помимо восстановления всех этих пропусков, изданные А. Шенроком четыре тома Гоголевской переписки имеют тот первостепенный историко-литературный интерес, что хронологическое распределение как бы развертывает перед нами дневник великого писателя и дает возможность следить за постепенным нарастанием и обострением его настроений.
* * *Переписка начинается с очень раннего возраста Гоголя – с 1820 г., когда 11 летний мальчик был отправлен в Нежинский лицей или «гимназию высших наук». Письма Гоголя-мальчика, прежде всего, поражают своею трезвостью и деловитостью. Всякий, кто приступает к изучению их с обычным представлением о громадной роли бессознательного элемента в духовной жизни Гоголя, не может не быть удивлен полным отсутствием в них детскости и полною сознательностью. Это тон вполне взрослого человека. Правда, встречаются в них и очень сентиментальные места, как будто свидетельствующие о детской чувствительности. Так, напр., в первых письмах из Нежина он сам же сообщает «дражайшим родителям» о совершенно ребяческой плаксивости своей: «всякий Божий день слезы рекой льются, и сам не знаю отчего, а особливо когда вспомню об вас, то градом так и льются. Прощайте, дражайшие родители! далее слезы мешают мне писать». В позднейших письмах Нежинского периода несравненно реже, но изредка тоже попадаются такие же детски-чувствительные места, как попадаются, впрочем, подобные же сообщения о «льющихся слезах» и в письмах Гоголя-мужа. (Ср. напр. письмо к Жуковскому от 1836 г. I, 383). Но все это имеет свое объяснение, во-первых, в том, что письма молодого Гоголя весьма часто были для него упражнениями в слоге и, конечно, в слоге высоком, а затем тут сказалась одна из существенных сторон всего его психологического склада. Мы говорим о той загадочной смеси глубочайшей искренности с хохлацкой хитростью, которую так быстро приметил в Гоголе даже очень любивший его Пушкин и которая составляет одну из основных черт его характера. В письмах Гоголя-отрока эта смесь выступает очень ярко. Почти каждое письмо его состоит из двух частей. Сначала идут величайшие нежности и проявления сыновней любви, нежности, безусловно искренней в основе, но всегда на несколько градусов надбавленной. А затем обязательно следует маленький, но настойчивый постскриптум или мимоходом брошенная просьба присылки денег, книг, вещей. И родители, а в особенности мать, очень любившие своего «Никошу», знали эту повадку сына, чем и объясняется, что они по целым месяцам не отвечали ему на его пересыпанные нежностями просьбы. Вот небольшой образчик этой своеобразной переписки:
«Дражайшие родители, папенька и маменька. Долгое молчание ваше удивляет меня. Не знаю, какая тому причина. Месяца три не подучаю от вас известия. Это повергает меня в горестное уныние. Я начинаю думать, не случилось-ли вам какого несчастья (чего сохрани Бог). Ради Бога, не терзайте меня сим печальным недоумением. Утешьте хоть двумя словами…
P. S. Я с нетерпением ожидаю присылки тех вещей, о которых я вас просил. Прошу вас покорнейше прислать мне для рисования тонкого полотна несколько аршин». (I, 20).
Без такого рода постскриптума или мимоходной по форме, но настоятельной по существу просьбы не обходится почти ни одно письмо молодого лицеиста, как редко, впрочем, обходится без них и вся вообще переписка Гоголя, даже с интимнейшими его друзьями.
Известно, что эта характерная черта гоголевской переписки не раз уже восстановляла против него тех, кому приходилось ее изучать. На что был незлобивый человек и писатель покойный Орест Федорович Миллер. Но когда ему пришлось писать вступительную заметку к некоторым письмам Гоголя, напечатанным в «Русской Старине» (1875 г., т. XIV), и когда буквально в каждом из этих писем приходилось иметь дело с такою схемою: сначала ряд рассуждений о высоких предметах, а затем просьбы или поручения, – он не вытерпел и разразился характеристикою, в которой исчезло всякое доброе чувство к великому писателю. По этой характеристике Гоголь был чем-то вроде систематического вымогателя денег и подачек всякого рода. Мы не станем теперь останавливаться на искреннем негодовании не только прямодушного, но в данном случае и близорукого в своей прямолинейности Миллера. Он совершенно упустил из виду, что Гоголь был страшно замкнутый в себе и скрытный человек и что он почти не ощущал потребности в том, чтобы с кем-нибудь делиться мыслями и впечатлениями и кому-нибудь изливать свою душу. В огромном большинстве случаев он писал письма только тогда, когда ему что-нибудь нужно было. Неудивительно, следовательно, что в его письмах столько просьб и вообще делового. Значительнейшая часть его переписки – это деловые просьбы по существу, в которых все остальное писалось больше для прилику. Не станем также теперь останавливаться на квалификации этого приема, который получит свое правильное освещение только тогда, когда мы его приведем в связь со всем существом Гоголя, когда мы поймем, что Гоголь весь состоит из смеси добра и зла, из искренности и притворства, из подъемов и падений, что он, по собственному выражению, «сгорал» в поисках правды и, вместе с тем, когда им овладевали темные побуждения, был весьма себе на уме. Итак, не станем пока останавливаться на подыскивании надлежащего объяснения в деловым кончикам гоголевских писем. Извлечем пока только из этой черты не маловажный таки довод в пользу основного тезиса нашей статьи, убедимся из неё лишний раз, что бессознательность всего менее характеризуют Гоголя: хитрость и задние цели, во всяком случае, исключают бессознательность.
Тон взрослого и делового человека, характеризующий письма Гоголя-отрока, особенно поражает в тех случаях, когда известная утрата душевного равновесия никого бы не удивила. В апреле 1825 года он получил известие о смерти отца, смерти неожиданной, потому что обычное недомогание Василия Афанасьевича не давало никакого повода ожидать столь быстрого конца. Отца своего Гоголь несомненно очень любил и смерть его, как мы сейчас увидим из его же собственного письма, несомненно произвела на него потрясающее впечатление. Но посмотрите, каким философом ведет себя 16 летний лицеист, какую огромную способность сдерживать себя проявляет он при этих совершенно необычных условиях. Вот замечательное и в высшей степени характерное письмо, которое он пишет матери и в котором скорее является её старшим братом, чем сыном:
«Не беспокойтесь, дражайшая маменька! Я сей удар перенес с твердостью истинного христианина. Правда, я сперва был поражен ужасно сим известием; однако ж, не дал никому заметить, что я был опечален. Оставшись же наедине, я предался всей силе безумного отчаяния. Хотел даже посягнуть на жизнь свою, но Бог удержал меня от сего; и к вечеру приметил я в себе ту печаль, но уже не порывную, которая, наконец, превратилась в легкую, едва приметную меланхолию, смешанную с чувством благоговения ко Всевышнему.
Благословляю тебя, священная вера. В тебе только я нахожу источник утешения и утоления своей горести, Так, дражайшая маменька, я теперь спокоен, хотя не могу быть счастлив, лишившись лучшего отца, вернейшего друга, всего драгоценного моему сердцу. Но разве не осталось ничего, что б меня привязывало к жизни? разве я не имею еще чувствительной, нежной, добродетельной матери, которая может мне заменить и отца, и друга, и всего, что есть милее, что есть драгоценнее?
Так, я имею вас, и еще не оставлен судьбой. Вы одни теперь предметом моей привязанности, одни, которые можете утешить печального, успокоить горестного. Вам посвящаю всю жизнь свою. Буду услаждать ваши каждые минуты. Сделаю все то, что может сделать чувствительный, благодарный сын. Ах, меня беспокоит более всего ваша горесть! Сделайте милость, уменьшите ее, сколько возможно, так, как я уменьшил свою. Прибегните так, как я прибегнул, к Всемогущему»… (I, 26).
Более чем странное впечатление оставляет этот столь важный по вызвавшим его обстоятельствам отголосок внутренней жизни юноши. При всей несомненно глубоко-искренной религиозности и любви к матери, сколько тут риторического элемента и отсутствия непосредственности. Перед нами какой-то образчик мудро-почтительного письма из письмовника или нравоучительной книжки. Какое отсутствие какого бы то ни было «лирического беспорядка», какая стройность изложения, какой подходящий стиль в этом очевидно тщательно – обработанном и обдуманном, скорее «послании», чем просто письме. А в заключение еще обычный постскриптум: «Ежели я вас этим не побеспокою и ежели вы можете, то пришлите мне 10 рублей на книгу, которую мне надобно купить, под заглавием „Курс Российской Словесности“, ибо у нас ее проходят». И постскриптум-то еще не простой, а с известным усилением эффекта, потому что, изложивши свою просьбу о деньгах на покупку книги, Гоголь благонравно прибавляет: «на свои нужды мне ничего не надобно». Итак, даже в такой совершенно необычайный и экстренный момент жизни рассудочность ярко окрасила собою чистый и непосредственный порыв.