Семь вечеров - Хорхе Борхес
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Зритель на ипподроме наблюдает с трибуны коней, начало бегов, их превратности, приход одного из коней к финишу — все последовательно. Но Боэций воображает себе и другого зрителя. Этот другой зритель наблюдает и первого зрителя, и бега: это, предположительно, Бог. Бог видит бега целиком, он видит их в один вечный миг, в их мгновенной вечности: старт коней, ход бегов, финиш. Все это он охватывает одним взглядом так же, как всю историю Вселенной. Таким образом, Боэций сохраняет оба понятия: свободной воли и Провидения. Так же как зритель на бегах видит весь их ход, но не оказывает на него влияния (кроме того, что последовательно наблюдает за ним), Бог видит все течение жизни, от колыбели до могилы. Он не влияет на наши действия, мы свободны в своих поступках, но Богу ведом — Богу уже ведом в этот, скажем, момент — конец нашей жизни. Подобным же образом Бог видит историю Вселенной, все то, что произойдет в истории Вселенной; он видит это в один-единственный блистательный, головокружительный миг, именуемый вечностью.
Данн — английский писатель нашего века. Я не знаю более интересного названия книги, чем его «Опыт со временем». Он полагает, что каждый из нас владеет чем-то вроде небольшой собственной вечности: эта вечность каждую ночь в нашем распоряжении. Мы ложимся спать, и нам снится среда. Снится среда и следующий за ней четверг, может быть, даже пятница или вторник… эта возможность есть у любого — собственная небольшая вечность, позволяющая увидеть недавнее прошлое и близкое будущее.
Сновидец охватывает все это одним взглядом, подобно Богу, озирающему Вселенную с высот своей незримой вечности. Что происходит при пробуждении?
По привычке к последовательному течению жизни, мы придаем своему сновидению повествовательную форму, хотя оно многопланово и не имеет временной протяженности.
Возьмем очень простой пример. Предположим, мне приснился человек, просто человек (речь идет об очень несложном сне) и затем тут же — дерево.
Пробудившись, я могу придать этому простому сну сложность, которой он не обладает. Мне может показаться, что я видел во сне человека, обратившегося в дерево, ставшего деревом. Я преображаю факты, я сочиняю.
Мы не знаем точно, что происходит во время сна: возможно, мы пребываем на небесах, возможно — в аду, может быть, мы бываем тем, что Шекспир назвал «the thing I am» — «то, что я есть», может быть — сами собой, может быть — божеством. При пробуждении это забывается. И мы можем изучать сны, обращаясь к памяти, к своей бедной памяти.
Я читал также книгу Фрэзера, писателя, безусловно, талантливого, но слишком легковерного, верившего, очевидно, любым рассказам путешественников.
По мнению Фрэзера, дикари не отличают сны от яви. Для них сны — часть яви.
Так, по мнению Фрэзера или тех путешественников, которых читал Фрэзер, когда дикарю снится, что он идет в лес и убивает льва, проснувшись, он думает, что его душа покидала тело и во сне убила льва. Или, если несколько усложнить, можно считать, что она убила сон льва. Все это возможно, и, конечно, такое суждение о дикарях совпадает с суждением о детях, которые слабо отличают сон от яви.
Я вспоминаю, как мой племянник, когда ему было лет пять или шесть (точно не помню), каждое утро пересказывал мне свои сны. Однажды (он сидел на полу) я спросил, что ему снилось. Послушно, зная о моем hobby, он рассказал: «Мне снилось, что я потерялся в лесу, я испугался, но тут же оказался на поляне, а там стоял деревянный домик, белый, кругом шла лестница, как галерея, и была дверь, а из двери вышел ты». Тут он вдруг замолчал и спросил: «Скажи, а что ты делал в домике?»
Для него все происходило в одном плане — явь и сон. Это приводит нас к гипотезе — к гипотезе мистиков, гипотезе метафизиков, противоположной гипотезе, которая, однако, связана с предыдущей.
Для дикаря или ребенка сны — часть яви, а поэтам и мистикам кажется возможным считать явь сном. Это лаконично высказал Кальдерой: жизнь есть сон. И то же самое, но в других образах выразил Шекспир — мы из той же материи, что наши сны; об этом же великолепно говорит австрийский поэт Вальтер фон дер Фогельвейде, который задает вопрос (я сначала произнесу фразу на своем дурном немецком, затем по-испански): «Ist es mein Leben getraumt ober 1st es wahr» — «Мне приснилась моя жизнь или я был сном?» Он не может сказать с уверенностью. Это приводит нас, следовательно, к солипсизму, к предположению, что существует лишь один сновидец и этот сновидец — любой из нас. Сновидец — отнесем это ко мне — в данный момент видит во сне вас, этот зал и эту лекцию. Существует лишь один сновидец; ему снится весь космический процесс, вся история Вселенной, снится собственное детство и юность. Возможно, ничего этого не происходило: он начинает существовать в тот момент, начинает видеть сны, и таков любой из нас, не мы, но любой. В этот момент я вижу во сне, что читаю лекцию на улице Чаркас, подыскиваю темы и, возможно, не справляюсь с ними, что вижу во сне вас, но на самом деле это не так. Каждому из вас снюсь я и снятся все остальные.
И вот у нас две гипотезы: одна — считать сны частью яви, другая, великолепная, принадлежащая поэтам, — считать явь сном. Между ними нет разницы. Эта мысль восходит к очерку Груссака: в нашей умственной деятельности нет различий — бодрствуем мы или спим, она всегда одинакова.
Он приводит именно эту фразу Шекспира: «Мы из той же материи, что наши сны».
Существует еще одна тема, мимо которой нельзя пройти, — пророческие сны. Эта мысль характерна для разума, принявшего, что сны соответствуют действительности, то есть различающего эти два плана.
Есть фрагмент в «Одиссее», в котором говорится о двух дверях — из рога и из слоновой кости. Сквозь двери из слоновой кости к людям входят обманные сны, а сквозь роговые — сны истинные или пророческие. И есть фрагмент в «Энеиде» (вызвавший множество комментариев), он в девятой или в одиннадцатой книге, не помню точно. Эней сходит на Елисейские поля за Геркулесовыми столпами, разговаривает с великими тенями Ахилла, Тиресия, видит тень матери, хочет обнять ее и не может — она лишь тень; видит грядущее величие города, который он заложит. Он видит Ромула, Рема, поле и на этом поле прозревает будущий римский форум, грядущий расцвет Рима, величие Августа, видит все имперское великолепие. И, увидев все это, поговорив со своими современниками, которые для него люди будущего, Эней возвращается на землю.
Здесь происходит нечто любопытное, то, что обычно не поддается объяснению комментатора, за исключением одного анонимного комментатора, понявшего, в чем дело. Эней возвращается через дверь из слоновой кости, а не из рога.
Почему? Комментатор сообщает нам почему — потому, что на самом деле мы не в реальном мире. Для Вергилия истинный мир — это, возможно, мир платонический, мир архетипов. Эней проходит сквозь двери слоновой кости, поскольку входит в мир снов, то есть в то, что мы называем явью. Что ж, все это возможно.
Теперь перейдем к разновидности — к кошмару. Здесь уместно вспомнить названия кошмара. Испанское название «pesadilla» не слишком удачно, уменьшительный суффикс «ilia» лишает его силы. На других языках название звучит более мощно. По-гречески кошмар называется «efialtes». «Efialtes» — это «демон, вызывающий кошмары». В немецком — интересное слово «Alp», оно обозначает и эльфа, и вызываемую им подавленность — снова мысль о демоне, насылающем кошмары. И существует картина, которую видел Де Куинси, один из величайших сновидцев в литературе. Это картина Фюссли (Fussele, или Fussli, — таково его подлинное имя — швейцарский художник XVII в.), которая называется «The Nightmare» — «Кошмар».
Спящая девушка в ужасе просыпается: она видит, что на животе у нее сидит маленькое черное злое существо. Это чудовище — кошмар. Когда Фюссли писал картину, он думал о слове «Alp», о воздействии эльфа.
Мы добрались до слова более мудрого и многозначного, до английского названия кошмара — «the night mare», что означает «лошадь ночи». Шекспир понимал это именно так. У него есть строка, которая звучит: «I met the night mare» — «Я встретил кобылу ночи». В другом стихотворении говорится еще определеннее: «The night mare and her nine folds» — «Кобыла ночи и девять ее жеребят».
Но этимологи считают, что корень слова другой. Корень «niht mare» или «niht maere» — «демон ночи». Доктор Джонсон в своем знаменитом словаре пишет, что считать кошмар воздействием эльфа принято в северной — мы скажем, саксонской — мифологии; толкование совпадает или представляет собой перевод, возможно, греческого efialtes или латинского incubus.
Существует и другая этимология, которая тоже может подойти нам, ее смысл в том, что английское слово «nightmare» связывается с немецким Marchen. «Marchen» означает волшебную сказку, вымысел, тогда «nightmare» — это «измышление ночи». Ну а истолкование «night mare» как «лошадь ночи» (в этой лошади кроется что-то жуткое) оказалось находкой для Виктора Гюго. Он владел английским и написал книгу о Шекспире, теперь практически забытую. В одном из стихотворений сборника «Les contemplations», как мне помнится, он говорит о «le cheval noir de la nuit» — «черном коне ночи», кошмаре. Без сомнения, ему вспомнилось английское слово «nightmare».