Лучше не бывает - Айрис Мердок
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Джессика преподавала в начальной школе рисование и английский. Ей было двадцать восемь, а выглядела на восемнадцать. Дьюкейну, с его круглыми голубыми глазами, крючковатым носом и пробивающейся сединой, было сорок три, и выглядел он на сорок три. Они встретились на вечеринке. Они влюбились друг в друга, и это их самих очень удивило. Джессика — бледная, тоненькая, в мини-юбке. Ее длинные рыжие с каштановым оттенком волосы были распущены по плечам, или она собирала их в хвостик, вплетая в него ленточки. Она казалась Дьюкейну абсолютно загадочной и, конечно, была совершенно не в его вкусе. Она казалась ему поразительно талантливой и в то же время поражала полным отсутствием интеллекта — сочетание, не встречавшееся ему ранее. Она принадлежала к расе молодых, чуждость которых он чувствовал и не пытался приблизиться к ним. Им было интересно разгадывать друг друга, и некоторое время они были счастливы. Дьюкейн дарил ей книги, которые она и не думала читать, украшения, которые она не носила, и маленькие дорогие objets d’art,[2] которые среди ее диких безделушек производили отстраненно сюрреалистическое впечатление. Напрасно пытался он уговорить ее работать в более долговечном материале. Она находила его вкус безнадежно испорченным, а самого его — очаровательным и бесконечно старым.
Хотя Дьюкейн и не вполне сознавал это, его нервная неопределенная чувственность нуждалась в некоем усложненном интеллектуальном ободрении, в своего рода игре, на которую Джессика была неспособна. Его глубокий пуританизм мешал завести долгий роман. По своему темпераменту он вообще не годился в любовники, он знал это. Его похождения были не частыми и очень короткими. Рассудком он винил себя в том, что удерживает около себя молодую привлекательную девушку, не имея намерения на ней жениться. Дьюкейн стремился к простой жизни, он не терпел тайн и чувства вины. Со временем, когда радость новизны сошла на нет, ее эстетические пристрастия стали казаться ему скорее вздорными, чем очаровательными, и он уже думал о ней не как о редком и экзотическом животном, а как об эксцентричной молодой англичанке, к тому же не такой уж юной, которой скоро суждено превратиться в часто встречающийся тип — эксцентричной англичанки средних лет. Ему стало стыдно, что он не находит в себе силы прекратить этот роман, а лучше было бы и вообще в это не впутываться. И вот тогда, восемнадцать месяцев назад, он решил, что должен расстаться с ней. Но он дал ей растрогать себя слезами и согласился, что хотя они не могут больше быть любовниками, но останутся друзьями и будут встречаться так же часто, как раньше. Ему было легко пойти на это, потому что он еще был слегка влюблен в нее.
Возможно, в его страсти таилось больше хитрости, чем он сам предполагал, потому что, освободившись от чувства вины, он снова нашел ее чарующей, он как будто заново испытал восторг первых взглядов и прикосновений и почти убедил себя, что у него появился ребенок, друг. Но постепенно он с огорчением понял, что она не разделяет этой новоприобретенной свободы. Он не мог дать ей свободу. Она все еще была влюблена в него и вела себя так, будто оставалась его любовницей. Ее жизнь делилась на периоды его присутствия, отсутствия, снова присутствия, на ожидание его, созерцание его, снова ожидания. Она смотрела на него влюбленными глазами, старясь приглушить свою любовь. Инстинктивно боясь снова пробудить в нем чувство вины, она очень осторожно притрагивалась к нему — легкими невесомыми касаниями, — как бы стараясь забрать часть его сущности, как драгоценное лекарство, чтобы стойко вынести потом пустоту его отсутствия. Весь мир для нее заключался в нем. Он догадался о мучительной интенсивности ее страдания, которое порой она не могла скрыть от его взора. Он стал бояться визитов к ней, чтобы избежать этой роковой муки. Они оба стали пугливыми, раздражительными, постоянно ссорились. Наконец, Дьюкейн решил, что остался один выход, пусть и жестокий — расстаться навсегда. Он осознал это с полной ясностью. Но как только он попытался объяснить ей свое решение, они опять оказались в знакомой запутанной атмосфере жалости и страсти.
— Что я такого сделала?
— Ничего.
— Тогда почему все не может идти по-прежнему, почему ты вдруг заговорил об этом?
— Я все обдумал. Это в корне неверная ситуация.
— Что же тут неверного? Я просто люблю тебя.
— В этом-то и беда.
— В мире так мало любви. Зачем ты хочешь убить мою?
— Не так все просто, Джессика. Я не могу принять твою любовь.
— Не понимаю — почему.
— Это нечестно по отношению к тебе. Я не могу связывать тебя.
— Может быть, именно этого я и хочу.
— Дело не в том, чего ты хочешь. Будь мужественной и пойми это.
— Ты думаешь, что действуешь в моих интересах?
— Я уверен в этом.
— Ты устал от меня, так и скажи.
— Джессика, ты знаешь, что я люблю тебя. Но я не хочу, чтобы ты страдала, как страдаешь сейчас.
— Со временем я научусь страдать меньше. Кто сказал, что нужно жить не страдая?
— Это плохо для нас обоих. Я должен взять на себя ответственность…
— Черт с ней, с твоей ответственностью. Тут что-то еще. Ты завел новую любовницу.
— Нет, у меня нет новой любовницы.
— Ты обещал сказать, если она появится.
— Я держу свои обещания. У меня ее нет.
— Тогда почему все не может идти по-старому? Я не требую слишком многого от тебя.
— Вот именно!
— В любом случае, Джон, я не собираюсь расстаться с тобой. Честно… не думай… мне этого не вынести.
— О, Господи, — сказал Дьюкейн.
— Ты убиваешь меня, — сказала она, — ради чего-то… абстрактного.
— О, Господи, — повторил он и встал, повернувшись к ней спиной. Он боялся, что девушка, стоявшая перед ним на коленях, сейчас кинется и прижмется к его ногам. Жестокость его слов, ее удивление удерживали их до этого от подобных порывов.
Дьюкейн сказал себе: человеческая слабость, испорченность создали эту ситуацию, и я автоматически теперь должен вести себя жестоко. Она права, спрашивая, зачем я убиваю любовь, ее ведь так редко встретишь. И все же я должен убить эту любовь. О, Боже, почему это вправду так похоже на убийство. Если бы я только мог взять на себя ее страдание. Но это одно из наказаний за испорченность, последнее и худшее, ты не можешь, как бы ни хотел, взять его на себя.
Он услышал, как она сказала дрогнувшим голосом: «Знаешь, я думаю должна быть какая-то особая причина, что-то произошло с тобой…»
Беда была в том, что она угадала, и Дьюкейн втайне чувствовал неискренность своих мотивов. Он знал, что поступает правильно, и знал, что это просто необходимо, но то, что во всем этом таились его собственные интересы, смущало его. Он хотел сделать Джессику свободной, но еще больше хотел освободиться сам. То, что случилось с Дьюкейном, звалось Кейт Грей.
Дьюкейн давно знал Кейт, но только недавно он понял, что сдвиг сознания по отношению к давно знакомому — вот одна из привилегий старения, и он обнаружил вдруг, что испытывает нечто вроде влюбленности в нее, и ощутил, что и с ней происходит то же самое. Это открытие не предвещало потрясений. Кейт состояла в прочном браке. Он был уверен, что в ее милой головке не таилось ничего такого, о чем бы она не поведала в долгих ночных разговорах своему мужу. У него не было сомнений, что супруги обсуждали его. Его не высмеивали, но наверняка подшучивали. Казалось, он слышит, как Кейт произносит: «А знаешь, Джон неравнодушен ко мне!» Конечно, Октавиен знал обо всем, что бы ни произошло. В этой ситуации не таилось никакой опасности. О романе и речи не было. Дьюкейн мог с чистой совестью сказать Джессике, что у него нет любовницы и заводить ее он не собирается. Он даже с инстинктивной предусмотрительностью никогда не упоминал о Кейт при Джессике, а о Джессике при Кейт. Он знал, что Кейт, на этом этапе их знакомства, считает его внутренне свободным, ни с кем не связанным, и что это для нее важно. Ирония заключалась в том, что он был внутренне свободным. И только теперь, когда его чувства к Кейт стали крепче, он почувствовал острую необходимость избавиться от последнего остатка зависимости.
Теперь, когда появилась Кейт, Джон осознал, и осознал с полной ясностью, что жизнь его изменилась, что теперь он должен как бы отойти от жизни, принять себя как человека уже немолодого, неженатого, и, похоже, таким он уже и останется. Он нуждался во внутреннем покое, он нуждался в доме, и даже… он нуждался в семье. Он знал, что, хотя Кейт не говорила об этом, она тоже отчетливо понимает это. Она выражала это, да и он рассказывал ей об этом — поцелуями, иногда сдержанными, иногда страстными, которыми они теперь часто и ни с того ни с сего обменивались, улыбкой, когда они смотрели друг другу в глаза, если им случалось остаться наедине. Он знал, что для Кейт такое обладание им только в радость. Для него же их взаимоотношения могут стать болезненными. Да уже и стали. Но он может справиться с этой, такой предсказуемой, знакомой болью. Наоборот, боль даже необходима как составляющая часть чего-то по-настоящему хорошего. Великодушие Кейт, постоянное ощущение счастья, даже ее любовь к мужу, может быть, именно любовь к мужу — все это могло служить убежищем для Джона. Ему нравился Октавиен, он уважал его, любил всех детей и особенно Барбару. Он хотел, наконец, привязаться к кому-то, нуждался в привязанности, в возможности чистой любви, и теперь он ясно понял, что он мог бы привязаться к Кейт, а через нее к семье и ко всему дому. Но чтобы сделать это с честным и верным сердцем, он должен был покончить, разрешить навсегда запутанные компромиссы с Джессикой, которой лучше бы и вообще в его жизни не было. Кейт никогда не расспрашивала его. Если бы она спросила, он вынужден был бы сказать правду. И только эта настоятельная необходимость заставляла его, слыша рыдания Джессики за спиной, чувствовать себя убийцей.