Алая буква - Натаниель Готорн
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Священник очень интересовался точным временем отплытия судна. Гестер объяснила, что корабль отплывет дня через три. «Исключительно удачно!» — заметил про себя священник. Мы не хотели бы говорить о том, почему преподобный мистер Димсдейл счел это обстоятельство исключительно удачным. Тем не менее, — чтобы ничего не скрывать от читателя, — поведаем, что эта мысль была связана с намерением через два дня произнести проповедь в честь дня выборов, а поскольку подобное событие составляло целую эпоху в жизни священника Новой Англии, оно, естественно, представляло самый подходящий случай для завершения профессиональной карьеры мистера Димсдейла. «По крайней мере, — думал этот образцовый человек, — никто не скажет, что я не выполнил до конца своего общественного долга!» Как грустно, что столь глубокий и чуткий к своим душевным движениям ум мог быть так ужасно обманут! Нам уже приходилось и придется еще говорить худшие вещи о бедном священнике, но едва ли — о такой жалкой слабости, о таком признаке, и мелком и неоспоримом, коварной болезни, уже давно подтачивавшей его истинную натуру. Ни один человек не может так долго быть двуликим: иметь одно лицо для себя, а другое — для толпы; в конце концов он сам перестанет понимать, какое из них подлинное.
Возбуждение чувств, которое испытывал мистер Димсдейл, возвращаясь домой после разговора с Гестер, придало ему необычную телесную бодрость, и он быстро шел по направлению к городу. Тропинка в лесу казалась ему более дикой, более обильной естественными препятствиями и менее истоптанной ногами человека, чем она запомнилась ему, когда он шел из города. Но он перепрыгивал через лужи, протискивался сквозь цеплявшийся за его плащ кустарник, взбирался на крутые склоны, спускался в лощины, словом преодолевал все трудности пути с неутомимой энергией, удивлявшей его самого. Он вспомнил, с каким трудом, с какими частыми остановками из-за одышки пробирался он той же дорогой только два дня назад. Когда он приблизился к городу, ему показалось, что многие знакомые предметы изменились, словно он расстался с ними не вчера, не позавчера, а много дней или даже лет назад. Он прекрасно узнавал эти улицы и дома, увенчанные множеством остроконечных фронтонов и флюгеров, которые, по-видимому, все находились на своих местах. Однако навязчивое чувство перемены не покидало его. То же самое происходило, когда он встречал знакомых и сталкивался со всеми привычными ему картинами жизни городка. Люди не выглядели ни старше, ни моложе; бороды стариков не стали белее, а ползавшие на четвереньках малыши и сегодня еще не могли стоять на ногах; трудно было сказать, чем отдельные люди отличались от тех, которых он еще так недавно видел, уходя из города, и все-таки священник был твердо убежден, что они чем-то изменились. Подобное ощущение, но еще более сильное, овладело им, когда он проходил под стенами своей же церкви. Здание показалось ему каким-то необычным и одновременно таким знакомым, что мысль мистера Димсдейла заколебалась между двумя возможностями: либо он раньше видел эту церковь только во сне, либо она снится ему теперь.
Это явление в тех различных формах, которые оно принимало, указывало не на внешнюю перемену, а на внезапный и глубокий внутренний переворот в человеке, созерцавшем все эти знакомые предметы; человек этот за один короткий день изменился так, как люди меняются за целые годы. Воля самого священника, воля Гестер и предвестия новой общей судьбы явились причинами этого превращения. Город не изменился, изменился вернувшийся из леса священник. Он мог бы сказать своим друзьям, приветствовавшим его: «Я не тот, за кого вы меня принимаете! Его я оставил в лесу, в глухой ложбине, возле поросшего мхом упавшего дерева и меланхоличного ручья! Ступайте, поищите своего священника! Посмотрите, не найдете ли вы там его исхудавшей фигуры, его впалых щек, его бледного лба, изборожденного морщинами горя, — брошенными наземь, как бросают обветшалое платье!» Его друзья, безусловно, начали бы спорить с ним: «Да ведь ты и есть тот самый человек!», но они были бы неправы.
Прежде чем мистер Димсдейл дошел до дому, внутреннее «я» еще и еще раз подтвердило, что в его мыслях и чувствах произошел переворот. И действительно, только полной переменой династии и кодекса нравственности в этом внутреннем царстве можно было бы объяснить порывы, овладевавшие теперь несчастным растерявшимся священником. Ежеминутно он испытывал искушение совершать странные, безрассудные, дурные поступки, казавшиеся ему одновременно непроизвольными и умышленными, неприемлемыми для него и шедшими из более глубоких недр его натуры, чем сопротивление этим побуждениям. Он встретил, например, одного из своих дьяконов. Добрый старик обратился к нему с отеческой приветливостью, говоря несколько покровительственным тоном, оправданным его почтенным возрастом, прямотой характера и благочестием, а также положением в церкви; это сочеталось с глубокой, почти благоговейной почтительностью к сану пастора и его доброй славе. Дьякон представлял собою прекрасный образец того, как старость и мудрость могут уважать и почитать младшего по летам, но старшего по званию, положению в обществе и способностям. Во время двухминутной или трехминутной беседы с этим достойным седовласым дьяконом о готовящемся празднестве преподобный мистер Димсдейл, только призвав на помощь всю свою волю, удерживался от того, чтобы не произносить богохульства, которые приходили ему в голову. Он задрожал и смертельно побледнел, боясь, как бы его язык самовольно не наболтал ужасных вещей. Но даже испытывая страх, он едва удерживался от смеха, представляя себе, как был бы поражен набожный старик, услышав такие нечестивые слова из уст пастора.
Был и такой случай. Быстро шагая по улице, преподобный мистер Димсдейл встретил старейшую прихожанку своей церкви, очень набожную и примерную старушку, бедную вдову, сердце которой было так полно воспоминаниями о покойном муже, детях и давно скончавшихся подругах, как кладбище — надгробными памятниками. Но подобные воспоминания, которые были бы тяжким горем для других, наполняли торжественной радостью ее благочестивую душу, ибо она уже более тридцати лет непрестанно вкушала религиозное утешение в истинах священного писания. А с тех пор, как мистер Димсдейл стал ее духовником, добрая старушка считала первейшей земной отрадой (а также и небесной, иначе та ничего бы не стоила) случайную или намеренную встречу с пастором, во время которой ее глуховатое, но внимательное ухо могло с восторгом прислушиваться к благоуханным словам небесного поучения из боготворимых уст. Однако на этот раз, уже приблизив губы к ее уху, мистер Димсдейл — на потеху лукавому — не мог припомнить ни одного изречения из священного писания, а на ум ему пришел только короткий, сильный и, как ему тогда показалось, неопровержимый довод против бессмертия человеческой души. Если бы такие речи проникли в сознание престарелой сестры, она, вероятно, умерла бы на месте, как от впрыскивания сильнодействующего яда. Что же пастор действительно прошептал ей на ухо, он потом так и не сумел вспомнить. Может быть, к счастью, он говорил так путанно, что добрая вдова ничего не поняла, а может быть, провидение по-своему растолковало его слова. Но только когда священник оглянулся на старушку, он увидел на ее пепельно-бледном и покрытом морщинами лице выражение благоговейного восторга и благодарности, которые казались отблеском небесного сияния.
И, наконец, еще один случай. Расставшись с самой старой прихожанкой, священник встретил самую молодую. На эту девушку огромное впечатление произвела проповедь преподобного мистера Димсдейла, произнесенная им в воскресенье после ночного бдения, в которой он призывал своих прихожан забыть о преходящих благах мирских ради радостей небесных, которые будут тем светлее, чем гуще мгла вокруг, и позолотят мрак земной юдоли блеском вечной славы. Девушка была прекрасна и чиста, как райская лилия. Священник хорошо знал, что в святыне своего непорочного сердца она лелеяла его образ, окружив его белоснежной завесой, что к ее религиозному чувству примешивался жар любви, а к любви — религиозная чистота. Конечно, только сатана в этот день увел бедную девушку от матери и направил навстречу этому тяжко искушаемому или — не лучше ли будет сказать? — этому погибшему и отчаявшемуся человеку. Когда она приблизилась, нечистый дух подсказал ему мысль тайно заронить в ее нежную грудь крохотное зерно зла, которое, наверное, вскоре расцвело бы темным цветом, а потом принесло бы и черные плоды. Священник знал, как могущественна его власть над этой невинной душой, знал, что одним лишь взглядом он может совратить ее с пути истинного, что одного лишь слова его достаточно, чтобы пробудить в ней все темное и дурное. Величайшим усилием поборов в себе эту преступную мысль, он закутался в плащ и поспешил прочь, словно не узнав ее и предоставив ей понимать как угодно его грубое поведение. Бедняжка стала копаться в своей совести, полной безобидных мелочей, какими полны были ее карманы и рабочий мешочек, корила себя за тысячу воображаемых грехов и на следующее утро выполняла свои домашние обязанности с опухшими веками.