Выбранные места из дневников 70-х годов - Владимир Крупин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Книга моя, подаренная зимой, среди учебников девятиклассницы Светы. Меж геометрией и органической химией. Света порывалась говорить о книге, но стеснялась, а стесняться перестала — и говорить вроде не о чем. Я к чему? А! библиотечки таких домов, изб, квартир от случайности книг в магазинах, был днем — и дряни же навалом, защиты садов от того-то и сего-то, на одну филоксеру изведено изданий больше, чем на Лермонтова. Купил о Темрюке и Краснодарщине. Были тут все, а книг их нет.
И вот в этом доме увидел книгу Лордкипанидзе. Позабавила вклейка в конце: “Автор просит до прочтения книги (в части тиража) внести следующие исправления” — и следуют исправления. Вишь как, позавидовал я.
Прочел “Горийскую повесть”, из-за того, что в конце почти с изумлением прочел: “И мог ли подумать тогда этот странствующий по большой стране человек, что пройдет сорок лет и о поэме, рожденной в это давнее весеннее утро, бывший школьник из Гори напишет (далее курсив. — В. К.):
“Эта штука сильнее, чем “Фауст” Гёте. (Любовь побеждает Смерть)”.
Странник, как догадалась публика, Горький Максим, а школьник из Гори — Иосиф Сталин. Его слова.
Повесть примитивна, в основе (это сказано в сноске) — “подлинный исторический эпизод”.
Горький, трактует Лордкипанидзе, “обходил людей, которые, подобно скотине, пристрастились к своему стойлу, даже головы не поднимут, чтобы на небо взглянуть, чтобы хоть чем-нибудь отличиться от четвероногих. Скучно с такими. И он ушел от этой скуки” (от русских. — В. К.). А здесь, в Грузии, — хорошо. “И женщину любишь так, будто никто до тебя ее не любил”. Тут “словно присутствуешь при сотворении мира, стоишь рядом с Богом”. Бог в тексте с маленькой буквы. Ну это — не вина грузин, у нас в любой “Мурзилке” Бог с маленькой. А вот школьник Петя Крючкин помог пенсионерке Сильвии Поникян выгулять сучку Жучку на сквере им. Павлика Морозова, так тут много с большой буквы. Имена собственные. Вернемся. Далее: Горького восхищает великое (грузинское) содружество природы и человека. “Многобалконная страна”, - вспомнились ему слова русского поэта, некогда высланного в Грузию”. Так как естественно, что для грузин любой русский есть дурак, то и Горький задает идиотский вопрос: для чего же балконы?
— Так, сядешь иногда, на мир поглядишь, — отвечает писателю аробщик.
Далее: “Путнику понравился ответ. Да, такая природа приучает к созерцанию”. Бедные северные леса, вы-то к чему приучаете? Вот не приучаете ни к чему, вот вас и выхлестывают, и увозят в “многобалконные страны”.
Далее следует сцена казни, ведут школьников, один “в ладно сшитых сапогах”, “живой, как ртуть”, забрался выше всех и видит, как идет процессия. Первым — палач в красной рубахе, в лакированных сапогах гармошкой. Колется гвоздь в сапоге. “Палач свирепо оглядывался на молчаливо бредущих осужденных, словно это они шили ему сапоги”.
После казни человек в широкополой шляпе… тяжелой шершавой ладонью погладил его (мальчика) по голове и заглянул в глаза. И он увидел: детство мальчика (Сталину — 13 лет) кончилось.
Итак, нас не любят, тысяча доказательств. Но то, чтоб любили даже тирана только за национальную принадлежность?
Всякие сионисты ладно, но грузины-то?
Живем (материально) хуже всех. И все (прибалты, кавказцы, азиаты et cetera) это понимают, и все равно! Гордость историей, забытой у нас, а уж столько великого у нас! У них-то что? “Мы разрушили Рим, мы глядели на мир через бойницы глаз”?
Можно понять необходимость: “Карфаген должен быть разрушен”, - но славить варварство?!
Вот на такие мысли навела меня Цебуня Лордкипанидзе, маленькая грузинская девочка, отец которой воевал под Керчью.
Вечером, уже поздно, купались. Ходили смотреть, как светится море, но еще рано. Катя по случаю насморка не купалась. Обиделась на подружек, что купались, а ей нельзя. Вот случай сказать ей, что нужно требовать жертвенности только от себя.
Сегодня шел по тексту, и вроде овчинка стоит выделки. Новая форма для меня: вогнать много времени в маленькую повесть. Мысли — ребенок, который рождается жить, и ему совсем неизвестно, что накручено до его рождения.
Литература — патентное бюро. Чтоб не изобрести известное, надо хорошо знать предыдущее.
Читал, перечитывал, естественно, “Первую любовь” Тургенева. Оттого, что знал предмет любви Зинаиды, многое пропускал. Молодец — нагнал много, и все работают и видны, не веришь только Лужину и этой булавке в ладони. А все равно остается только то, что сын и отец любили одну.
Также перебор в ударе хлыста по Зинаидиной руке. А все ж не Иветта, все русская трагедия вслед за кратким счастьем.
6 июля. Море огромное, но все-таки противная мысль, что не океан, а Азовское. Здесь БАМом зовут Берег Азовского Моря. А я боюсь далеко заплывать. Хотя вчера осилил, доплыл до второго меляка. Меляк, так зовут вторую мель, достижим все-таки не для всех.
Ходили рыбачить. Да куда! Волны. До затонувшего корабля, с которого ловят, не доплыть, а с берега тянули одну траву. Ходили почти четыре часа. Возвращались мимо большого тока. Фонари светят, и пахнет теплым пыльным зерном. Запах юности — запах теплого ржаного зерна. Ох, испечь бы из первой муки хлеб! Да где там! Тут и в магазине один белый. Вот и пойми. А в детстве я думал, что белый хлеб — это серый. Помню, мы шли купаться и говорили о хлебе. И один мальчишка рассказывал, что он ел белый ситный хлеб. Помню то ощущение зависти и голода. “Ну да! — сказал я. — Ел, наверно, какой-нибудь сизо-буро-малиновый с продрисью, a врешь — белый”. “А ты сам-то ел?” — спросил он. “Еще поем”, - успокоил я.
Вот и сбылось. И ржаного хочется, один белый. Хороший, мягкий, легкий.
Буду спать. Слава Иисусу, поделал сегодня немного.
7 июля. Седьмое; два месяца до 36 лет. Проснулся от ветра. Хлопало окно. Всю ночь лаяли собаки, утром сильнее, радио, орали петухи. Крякали утки, лилась из шланга вода. Снилась всякая дрянь — энтузиазм поливальщиков, министерский паек: “Водка колбасная” — стояло на этикетке.
Попалась здесь книга Пантелеева, я сам дал ее Кате, и она смеялась — мальчик хочет быть налетчиком, бандитом. А “Республика ШКИД”? А кино? И ВикНикСор, сыгранный Юрским? Но Виктор Николаевич Сорокин был русским, и ума у него было побольше, чем у Пантелеева, да Пантелеев-то ему и подгадил, и Макаренко поспешил убрать конкурента.
Но не об этом. Тут треть книги — восторги по поводу Маршака. Абсолютно плевать на эту невзрачнейшую личность. Жадный, капризный, неряшливый — так следует из воспоминаний. Трус — боится звонков, закладывает вместе с другими Заболоцкого, чтоб не садиться самим. (Сейчас вышли воспоминания о Заболоцком, так все эти Каверины и обериуты стали его лучшими друзьями, но это а parte.)
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});