Код «Шевро». Повести и рассказы - Николай Сизов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Что мы наделали, что натворили!..
Федор посмотрел на скорченное, затихающее тело мальчика, подошел к Потанину, взял его за ворот ковбойки и резко, рывком встряхнул:
— Теперь поздно канючить. Поздно. Дело сделано. Приди в себя. Выпить бы тебе надо.
— У них есть, на кухне… — подсказал младший Чеглаков.
Он, зорко следивший за всем, что делалось на лестничной клетке, только сейчас вошел в комнату и стоял теперь, словно пригвожденный к одному месту, с недоумением смотря на труп приятеля.
— Ну, что ты стоишь? — прорычал на него Федор. — Чего губы развесил? Неси скорее водку. Нюни вы оба, тряпки!
Сергей принес бутылку, накрытую стаканом, отдал брату и едва слышно спросил:
— Ключи-то нашли?
— Нашли, нашли. Ступай к двери. Если что, сразу давай знать.
Он сам налил Потанину водки, следя, чтобы не перелить лишнего. «Еще опьянеет, возись тогда с ним», — зло подумал он.
Себе тоже налил полстакана и одним глотком опрокинул в рот. И только тогда спохватился, что орудует бутылкой и стаканом без перчаток. Размахнулся, чтобы выбросить бутылку в окно, но вовремя опустил руку. Позвал брата и приказал:
— В мусоропровод!
Тот осторожно вышел на площадку. Никого не было. Торопливо открыл крышку люка, бросил посуду. Ему и в голову не пришло прислушаться, спустилась ли бутылка по каналу мусоропровода.
Через полчаса из дома 6 в Ключевом переулке вышел молодой человек с большим аккуратным свертком и чемоданом и спокойно направился к станции метро. Минут через пять из того же подъезда вышел еще один человек с двумя чемоданами. Этот направился на стоянку такси и, сев в машину, сразу же уехал. Оба остались незамеченными.
А еще через несколько минут после их ухода в доме начался пожар. В поднявшейся суматохе никто не обратил внимания на юркнувшего в толпу Сережку Чеглакова.
Так совершилось это преступление.
Вот наконец позади и суд.
На столе комиссара милиции лежит большой белый пакет из Президиума Верховного Совета республики. Просьба Федора Чеглакова и Семена Потанина о помиловании отклонена. Приговор суда с короткими суровыми словами — к высшей мере — будет приведен в исполнение.
Майор Дедковский прочитал документ, осторожно положил на место.
— Что ж, я так и думал. Иначе быть не могло.
Потом вдруг попросил:
— Товарищ комиссар, разрешите вызвать Потанина?
— Зачем?
— Хочу побеседовать.
Для этого разговора не было никакой служебной необходимости. Фабула дела, как выражаются криминалисты, была предельно ясна, мотивы преступления установлены и проанализированы. Все связанное с этим делом было досконально известно Дедковскому. Раньше, чем кому бы то ни было. И все же он хотел встретиться с Потаниным. Именно с Потаниным, а не с Чеглаковым, пришедшим к концу пути, который он избрал сам. А Потанин? Может быть, есть у него что-нибудь невысказанное, оставленное в глубине души? Может быть, он сможет сказать что-нибудь такое, что еще полнее объяснит происшедшую трагедию?
И вот Семен Потанин в кабинете Дедковского.
Со времени первой встречи, когда их привезли с вечеринки, запомнились длинные, черные, «языком» подстриженные волосы, возбужденно блестевшие, тревожно бегающие, но полные жизни глаза, аккуратные, с ухоженным ногтями руки.
Сейчас перед майором сидел совсем другой человек. Перемена произошла не только во внешности. Да, конечно, и голова у него была острижена наголо, и выбрит хуже, чем тогда, и лицо похудело и побледнело. Все это было естественно. Поражало другое: его глаза, его речь. Это были глаза не молодого человека, а старика — тусклые, безжизненные. Он с трудом переводил взгляд с одного предмета на другой.
Речь стала вялой, медлительной, отрывистой. Фразы не вязались одна с другой, рассыпались. Набор слов поражал однообразием. Говорил он, почти не разжимая губ, тихо, и приходилось напрягать слух, чтобы уловить смысл, понять значение слов, их связь между собой.
Он автоматически, видимо, без вкуса выпил чашку кофе, вяло, скованными движениями закурил сигарету. Казалось, затея говорить с ним бесполезна. Вряд ли можно его расшевелить, заставить выйти хоть на время из тупого оцепенения. Хоть бы разозлился, озлобился, дал волю своим чувствам. Так бывает у иных преступников: то упадет в обморок, то начнет симулировать потерю речи или памяти, то вдруг начнет разыгрывать из себя сумасшедшего. Потанин больше молчал и безучастно, бездумно смотрел в одну точку. Вошедший в кабинет дежурный положил на стол майора отпечатанную на машинке бумажку: «Осужденному разрешено свидание с матерью. Может, сообщить ему?»
Дедковский согласно кивнул.
— Осужденный Потанин, вам разрешено свидание с матерью.
Потанин недоуменно взглянул на майора. Эти слова дошли наконец до его сознания. Бледные, впалые щеки покрылись румянцем.
— Не надо, не надо! Ни в коем случае! Я не пойду на свидание! — истерично прокричал он и опять вдруг сник, опустил плечи и добавил, как бы объясняя: — Так и мне и ей будет легче…
От свидания с матерью он отказался наотрез. Но возбуждение, вызванное напоминанием о ней, как бы оживило его, он стал более разговорчив, хотя речь его оставалась по-прежнему отрывистой и сбивчивой. Говорил с паузами, две-три фразы — молчание. Иногда молчал долго, уткнув руки в колени и мерно, автоматически качаясь взад и вперед. Потом выдавливал из себя словно обрывок фразы, междометие, и, чтобы понять его, приходилось напряженно собирать, связывать сказанное; будто склеивать куски разбитого стекла.
— Мать… любила меня… очень. В тресте тоже… хорошо было… Иван Терентьевич — начальник отдела — поругивал за поведение, а за работу хвалил. Быстро, говорит, подсчеты делаешь, прямо вроде счетной машины…
Сказав это, Потанин поднял свои желтовато-серые руки к глазам, долго разглядывал их и потом безвольно, со вздохом опустил на колени. В какой-то момент на лице Потанина промелькнуло подобие мимолетной улыбки. Из коротких фраз стала понятной причина.
Оказывается, Потанину вдруг вспомнилась Катя Баталова, оператор из бухгалтерии. Она, пожалуй, больше всех беспокоилась за него. Все уговаривала, увещевала. Многие в тресте, видя помятую физиономию Потанина, понимающе и с иронией улыбались, она же напускалась на него:
— Опять с Бахусом знался! И что ты, Потанин, за человек? Ну, просто удивительно! Честное слово, за тебя всерьез надо браться!
Потанин отмахивался от нее, как от осенней мухи. Но как-то раз, когда она опять отпустила в его адрес шпильку, осклабился кривой ухмылкой, дохнул водочным перегаром и предложил:
— Что, очень хочется поруководить мной? Приходи вечером к нам в отдел, никого не будет. Там все и обсудим…
Потанин и сейчас поежился, вспомнив, как гневно вспыхнули глаза Кати и как она сквозь слезы воскликнула:
— Какая же ты, Потанин, оказывается, скотина!..
И все-таки Потанин вспоминал сейчас Катю Баталову как далекий-далекий сон, вспоминал со щемящим чувством утраты. Она явственно, рельефно вставала перед ним — тоненькая, в подпоясанном халатике, со светлыми волосами, перевязанными синей ленточкой…
За окнами сверкала вечерними огнями Москва. Сквозь ажурную листву бульваров проглядывала шумная улица. По комнате метались зеленые, оранжевые, розовые блики. Потанин подошел к окну и долго, жадно всматривался в посеребренные прожекторами дома, в сверкающий поток машин, в неоновые буквы вывесок и реклам магазинов, вздрагивая, следил за толпами людей на тротуарах. И вдруг, облокотившись на подоконник, истерично, с какими-то надрывами, стонущими всхлипываниями заплакал.
Дежурный отвел его от окна, усадил в кресло, подал стакан:
— Выпейте воды.
Потанин не успокаивался. Положив голову на руки, он плакал навзрыд. Сквозь эти рыдания неожиданно выдавил из себя:
— Мы называли улицу Горького — Эрзац-Бродвей…
И опять обрывки слов.
Им не нравилось все. И наш город, и его улицы. И костюмы без иностранных этикеток. Не нравились и наши машины. Не нравилось то, что надо ходить на работу. Не нравились рестораны, потому что рано закрывались.
И вот теперь, когда все, что окружало Потанина, уходило от него, уходило навсегда, он понял, что оно было близким и дорогим. И дом, в котором жил, совсем не халупа, а нормальный современный дом, и соседи по дому, и сотрудники, с которыми раньше он даже забывал здороваться, — хорошие, приветливые люди.
Все вдруг осветилось как бы другим светом, предстало в каком-то другом измерении. Он с мучительной, режущей сердце ясностью понял, что все это было настоящей жизнью, прекрасной и светлой, что он мог, мог жить, как все, как эти люди, что ходят сейчас по улицам, по бульварам и скверам города. Мог утром пойти на работу, вечером сходить в кино, или на стадион, или в эти сияющие приветливыми огнями рестораны и кафе.