Отшельник - Иван Евсеенко
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Но старик продолжал молчать, тревожно томился, томил и Андрея, и это томление становилось совсем уж подозрительным. Невольно приходило на ум: а не замыслил ли он все же против Андрея что-то недоброе, намеренно злое, преступное и теперь только выжидает момента, когда тот отвлечется, чтоб преступление свое совершить?
Андрей сделал вид, что поддался на нехитрую эту уловку и даже вынул из кармана руку, которая, похоже, и смущала больше всего старика, останавливала его в разговоре (просто так руку в кармане не держат: там запрятано оружие, пистолет или нож). От старика движение Андрея не укрылось, он заметил его, но ничем не выдал себя, а лишь еще ниже склонил голову над переплетенными на палке ладонями.
Андрею вдруг стало жалко пришельца, его мучений, и он, добровольно признавая свое поражение, спросил его, как и положено спрашивать хозяину дома:
– Есть будешь?
– Нет, не буду, – вздрогнул тот от столь неожиданного вопроса.
– А курить?
– И курить не буду. Я некурящий, – ответил старик и опять замолчал, словно раздумывая, говорить с Андреем дальше или уйти, сокрыв свою тайну и ни в чем не доверившись ему. Но потом все-таки доверился и поднял на Андрея горячечно-болезненные глаза:
– Я не за тем пришел к тебе.
– А зачем же? – как бы немного отступил в разговоре Андрей.
– Человека в последний раз увидеть хочу, – совсем уж удивляя его, проговорил пришелец.
Андрей даже не нашелся, что ответить (или что спросить) на такое откровение, да тот, кажется, и не ожидал от него ни ответа, ни вопроса. Он был к ним почти равнодушен. Еще тяжелее опершись крупными крестьянскими ладонями на крючковатую палку, пришелец скосил взгляд на красный угол, на иконы и лампадку и как бы продолжил разговор с неведомым ему собеседником:
– Просьба у меня к тебе будет…
– Какая? – не то чтобы насторожился, но все же дал понять пришельцу Андрей, что не любую и не всякую просьбу он готов выполнить.
Новое недоверие Андрея было вполне зримым. Старик его уловил, почувствовал и опять затих и так в тишине и напряжении сидел довольно долю, словно испытывал и себя, и хозяина дома. Наконец вздохнул и изложил свою просьбу:
– Похорони меня, как помру.
– А ты что же, помирать собрался? – почему-то без всякого сочувствия к пришельцу спросил Андрей.
– Собрался.
– И как скоро?
– А вот поговорю с тобой, – с нескрываемым облегчением, что все же не забоялся, выдал свое намерение живому человеку, ответил тот, – и помру. Нет мне больше жизни на земле.
Особого желания узнавать, отчего и почему странному этому ночному скитальцу нет больше жизни на земле, у Андрея не было. Столько раз видя на своем веку смерть и сам едва-едва уйдя от нее, он не любил никаких исповедей и даже разговоров о смерти, всегда пресекал их или с раздражением уходил в сторону, когда они возникали помимо его воли и желания. Не мужское это дело – вести разговоры о смерти. Но тут, похоже, был случай особый, и Андрей не стал удерживать пришельца: может быть, тот действительно последний раз видит и последний раз говорит с живым человеком.
Раздражение Андрея тоже не укрылось от чуткого, воспаленного внимания старика, но и выбора у него уже не было: коль решился на разговор, то надо его начинать и как можно скорее заканчивать – другой такой случай вряд ли когда ему еще подвернется.
– Убивец я, – начал он свой рассказ с тяжелого, выстраданного вздоха. – Да еще и какой страшный, изуверский. Любимую женщину и сестру ее, разлучницу, убил вот этой швайкой.
При этом пришелец нагнулся и вынул из-за голенища измазанных весенней глиной и грязью сапог похожее на плотницкий буравчик орудие убийства, швайку, которой и здесь, в Кувшинках, колют свиней: длинный с поперечным черенком стерженек, свайка, а на ней остро заточенное лезвие-перышко. При ударе швайка легко проникает в тело и наносит смертельную рану прямо в сердце. Для верности ее в последнее мгновение еще доворачивают за поперечный черенок-ручку, и тогда быстрая, без единого вскрика смерть неминуема. Андрей несколько раз, помогая отцу колоть перед Рождеством кабана, тоже брал ее в руки.
– Страшное для человека орудие, – словно догадавшись о его мыслях, продолжил старик. – А ведь до этого своего изуверского убийства я ни единого человека не то что пальцем, словом бранным не тронул.
Андрею, наверное, как-то надо было вмешаться в разговор, чтобы облегчить запоздалое это раскаяние старика, но он промолчал и вовсе не потому, что боялся вспугнуть рассказчика, а потому, что все же не в силах был себе представить, как можно этой швайкой убить живого беззащитного человека, женщину. В бою. в схватке не раз видел Андрей кровь, предсмертные страдания, слышал крики и душераздирающие стоны, но то в бою, где каждая из сторон имела одинаковые шансы на победу, на жизнь и смерть, а здесь все заранее было предрешено и от этого вдвойне страшно.
– Может, тебе неинтересно? – тоже на минуту замолчал старик и опять вскинул на Андрея воспаленно-влажный взгляд.
– Нет, почему же, рассказывай, – ответил Андрей, но на всякий случай потверже уперся подошвой армейского ботинка в дверной косяк: мало ли что может быть в голове у этого, похоже, уже совсем безумного старика.
Но тот повел себя вполне мирно и осознанно. Спрятал швайку назад за голенище и стал во всех подробностях, словно на последнем каком Страшном суде рассказывать историю своей жизни и своего преступления.
Андрей, расслабив ногу, привалился теперь к косяку спиной и слушал.
– Родом я не здешний, – постепенно втягивался в рассказ старик, – а издалека, с Украины. Семья у нас по отцу-матери была большая, дружная, пять братьев и одна сестра. Я – самый старший. В войну еще родился, когда отец с фронта пришел тяжелораненый и увечный.
Работать в колхозе по своему увечью он на равных с другими мужиками не мог, перебивался на всяких бросовых, малоденежных должностях: то воловником при колхозном дворе, сбрую и упряжь выдавал, то дежурным в конторе, то даже завклубом. В конце концов все эти службы на побегушках ему надоели, человек он был по своей природе самостоятельный, серьезный, и решился отец пойти в деревенские пастухи. Я к тому времени уже подрос, лет двенадцати был, братья чуть поменьше, но тоже на ногах, в общем – артель. Стали мы пасти хозяйское стадо с ранней весны до поздней осени. Кто пробовал, знает – не мед. Но все же кое-как семейную свою жизнь поправили. Пастухам тогда у нас сельчане платили неплохо: за корову по два пуда картошки в год давали да немного деньгами. Корзины мы еще плели в лугах – тоже приработок.
Пас я скотину до окончания семилетки, а потом пошел в колхоз на общие работы: пахал, сеял, косить вместе со взрослыми мужиками начал лет с семнадцати, силою и терпением Бог меня не обидел, крепок был, широк в кости. Это я теперь совсем извелся.
В пастушеские свои годы приметил я одну девчонку, Марусю Головачеву. Смешная такая была, востроглазая, егоза егозой. Пойду скотину занимать, а она уже стоит с хворостинкою в руках у калитки, вроде как корову в стадо выгонять, а на самом деле меня поджидает (после призналась), чем-то я ей тоже глянулся. Дружили мы с Марусей целых пять лет, вначале, понятно, по-детски, по-школьному, а потом уже и всерьез, по-юношески, по-молодому. Три года ждала меня Маруся из армии. (Я тут, неподалеку, в ваших местах служил, в Вышкове.) Тоже дело нешуточное, а по теперешним временам так, поди, и вовсе невозможное. Вдруг солдатик на военной службе найдет себе какую другую, попригожей, позавлекательней, городскую? А у прежней его деревенской подружки годы и уйдут, кому она после, перестарок, будет нужна? Но мы с Марусей оба однолюбами оказались: верность и клятву в разлуке не нарушили.
Поженились мы сразу, как только я пришел домой, свадьбу сыграли по всем деревенским правилам, с тройками-бубенцами. До сих пор помню.
Работать я поначалу пошел не в колхоз, а устроился в городе, в пожарке, родственник там у меня служил, дядя. Он и сманил: мол, что ты все будешь волам хвосты в колхозе крутить, давай в город прибивайся. Я и послушался, пошел сгоряча в пожарку: как же, старший сержант запаса, лучший в полку стрелок – и опять в колхоз?! Но проработал в пожарке недолго, может, всего с год. Маруся к тому времени сына мне родила, первенца (после у нас еще трое ребятишек нашлось, правда, все девки), надо побольше с ней рядом быть и особенно по ночам: мальчишка оказался беспокойный, спал плохо. Во-вторых, дом мы начали собственный строить, каждая свободная минута у меня на счету, а я только на одну дорогу в город за семь километров по два часа трачу, хотя и велосипедом обзавелся. Но главное, не лежала у меня душа к пожарной службе: каждый день-ночь что-нибудь в округе да горит, людской крик, плач, стоны, а иногда так и смерть. Погасить пожар мы, конечно, если подоспеем вовремя, погасим, не дадим перекинуться огню на другие постройки (а они у нас все сплошь деревянные, соломою крытые), но от горящего дома одни только головешки да уголья остаются. Не по мне все это разорение. Я и говорю Марусе: давай вернусь я назад в колхоз, на землю. Возьму на откорм бычков, буду выращивать, огорода нам за мое возвращение прирежут еще с полгектара, пустовать, чай, не будет. Сила и желание работать, сама знаешь, у меня есть. Да и ты вон какая работящая, дети не дети, а ферму не бросаешь, первая среди доярок. Маруся не против. Да и какая женщина будет против, когда мужик не из дому бежит, а, наоборот, в дом возвращается.