Белое сердце - Хавьер Мариас
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Ну, я пошел спать. Уже совсем поздно, — сказал я.
— Я тоже сейчас иду, — ответила она. — Мне только надо немного убрать.
Она солгала, как солгал я позднее Луисе, за океаном, когда сказал, что не хочу идти спать, потому что хотел понаблюдать за Кустардоем из окна. Убирать было нечего, разве что раскрытую коробочку и флакон «О де Герлен» со столика. Я взял свою книгу, свой диск и свою газету, чтобы унести их к себе в комнату. Я все еще был в плаще.
— Спокойной ночи, — сказал я.
— Спокойной ночи, — ответила Берта.
Она не двинулась с места — по-прежнему лежала на софе, перед телеэкраном с механическим смехом, усталая, положив ноги на подлокотники, в распахнувшемся халате, размышляя о новом конкретном будущем, которое пока еще не сулило ей новых разочарований; а может быть, она ни о чем не думала; я зашел в ванную, и, пока я чистил зубы, мне казалось, что сквозь шум воды я слышал, как она что-то напевает. Пение то прекращалось, то возобновлялось снова — так поют, стоя под душем или лаская того, кто рядом, хотя Берта сейчас не стояла под душем (наверное, хотела сохранить запах) и рядом с ней уже никого не было. И напевала она по-английски: «In dreams I walk with you. In dreams I talk to you» [13], — начало старой известной песенки, той, что пели лет пятнадцать назад. Я не заходил больше в гостиную в тот вечер, прошел из ванной прямо в свою комнату. Я разделся и лег в постель, не хранившую никаких запахов. Я знал, что еще долго не смогу заснуть и приготовился к бессоннице. Как всегда, я оставил дверь полуприкрытой, чтобы было прохладнее (в Нью-Йорке окна нижних этажей всегда плотно закрывают). И в эти минуты, когда мне хотелось спать гораздо меньше, чем в любой другой момент этой долгой ночи и когда смолкли все звуки, я снова услышал очень тихий, словно доносящийся через стену, голос «Билла» или голос Гильермо, вибрирующий голос певца-гондольера, голос, напоминающий звук пилы, отвратительный голос, повторявший с экрана рубленые фразы по английски: «Вот так. Если твоя грудь, и твой лобок, и твоя нога убедят меня, что ради них стоит рискнуть. Если ты все еще хочешь этого. Может быть, я тебя уже перестал интересовать. Наверное, я кажусь тебе слишком прямолинейным. Жестоким. Грубым. Я не жестокий. Я не могу терять время зря. Не могу терять время. Не могу рисковать».
* * *Восемь недель не такой уж долгий срок, но если через одиннадцать-двенадцать недель после возвращения снова куда-то уезжаешь, то в сумме получается не так уж и мало.
Моя следующая двухмесячная командировка пришлась на февраль, и на этот раз я ездил в Женеву. Это была моя последняя поездка, и я хотел бы, чтобы она оставалась последней как можно дольше, — нельзя, чтобы, поженившись, мы с Луисой так много времени проводили в разлуке, чтобы у меня не было возможности наблюдать, как она меняется, и привыкать к этим переменам, чтобы у меня не возникало подозрений, которые потом приходится отметать. Интересно, а меняюсь ли я? Сам я этого не замечаю но, наверное, я меняюсь тоже, раз меняется Луиса (меняется в мелочах: подплечники, прическа, перчатки, оттенок губной помады), меняется наш дом — новоселье кажется уже далеким прошлым, меняется работа: я теперь работаю больше, а Луиса — меньше, в последнее время она почти не работает. Сейчас она подыскивает постоянную работу в Мадриде; с того дня, как я уехал в Нью-Йорк, и до того дня, когда вернулся из Женевы, то есть с середины сентября и почти до конца мая, она уезжала из Мадрида только один раз (и то не на несколько недель, а на несколько дней) — в Лондон, заменяла официального переводчика (тот некстати заболел — заразился ветрянкой от своих детей), нашего знакомого, того самого высокопоставленного лица. Наше высокопоставленное лицо обзавелось теперь личным переводчиком, этот пост заполучил один интриган (его имени-то никто толком не знал, зато теперь, с тех пор, как заполучил это место, он требует, чтобы к нему обращались не иначе, как называя обе его фамилии: Де ла Куэста и Де ла Каса). Поездка у него (у высокопоставленного лица, а не у больного ветрянкой переводчика — тому запретили въезд в страну, чтобы он кого-нибудь не заразил) была короткая: он собирался только выразить сочувствие своей недавно потерявшей пост бывшей коллеге и заодно поговорить с ее преемниками о том, о чем наши представители всегда говорят с британцами: Гибралтар, ИРА, ЭТА [14]. Луиса не рассказывает невероятных историй (да я их от нее и не жду), и о той встрече она рассказала мне очень мало, — предполагается, что переводчики, даже если они не давали присяги (правда, это больше касается не тех, кто сидит в кабинке синхрониста, а тех, кто работает на переговорах — я исключение, я работаю и там, и там, хотя последовательным переводом я занимаюсь крайне редко: синхронисты и те, кто занят последовательным переводом, терпеть друг друга не могут), никогда не рассказывают о том, что происходит в переговорной, это надежные люди, которые не выдают секретов. Но мне-то она могла рассказать. «Пресная», — охарактеризовала она беседу, что происходила все еще в официальной резиденции, которую потерявшей свой пост англичанке предстояло покинуть через несколько дней, — кругом стояли наполовину заполненные коробки с ее вещами. «Впечатление было такое, что он смотрел на нее скорее как на старого друга, а не как на официальное лицо, а она была слишком подавлена, чтобы проявлять живой интерес к тем проблемам, что волновали его, — должно быть, они вызывали у нее преждевременную ностальгию». Был, правда, один отзвук того откровенного разговора, в который втянул их я в тот день, когда мы с Луисой познакомились. Кажется, англичанка снова процитировала Шекспира, «Макбета», которого, похоже, постоянно перечитывала или смотрела в театре. «Вы помните, — спросила она, что говорит Макбет, получив известие о смерти Дункана? Это известное место». — «Я что-то позабыл, напомните, пожалуйста», — извинилось наше высокопоставленное лицо. — «Макбету слышится голос, который кричит: „Macbeth does murder Sleep, the innocent Sleep"» (Луиса перевела это как «Макбет убивает Сон, невинный Сон»). — «Именно так, — продолжала леди, — я чувствовала себя после своей неожиданной отставки: словно меня убили во сне. Я была невинным сном, окруженным верными друзьями, охранявшими мой покой, и эти самые друзья, как Макбет — Гламис и Кавдор, — вонзили в меня кинжалы, пока я спала. Самые опасные враги, друг мой, — это друзья, — напомнила она очевидную истину нашему высокопоставленному лицу, человеку, который взошел наверх по трупам своих друзей. — Никогда не верьте тем, кто с вами рядом, тем, кого, кажется, и принуждать не надо, — они и так вас любят. И не спите: годы спокойствия располагают нас к этому, мы привыкаем чувствовать себя в безопасности. Я задремала на минуту — и видите, чем это кончи лось?» Она выразительно повела рукой в сторону полузаполненных ящиков, словно они были свидетельством ее позора или каплями ее крови, пролитой убийцами. Минутой позже бывший испанский коллега оставил ее и отправился на встречу с ее преемником, или, что в данном случае одно и то же, с ее Макбетом — Гламисом и Кавдором.
Другой работы у Луисы за все эти месяцы не было, но времени она даром не теряла: наш дом с каждым днем все больше походил на дом, а она все больше походила на хорошую сноху, хотя этого я от нее не требовал.
В Женеве у меня нет друга или подруги с собственной квартирой, поэтому на те несколько недель, что я работал переводчиком Комиссии по правам человека ЭКОСОС [15], я снял крохотную квартирку, и у меня не было других развлечений, кроме прогулок по пустым вечерним улицам, фильмов с субтитрами на трех языках, редких ужинов с коллегами-переводчиками или со старыми знакомыми моего отца (у него множество знакомых в тех городах, где ему приходилось бывать) и телевизора: я всегда и везде смотрю телевизор, — это единственное, что всегда доступно. Если в Нью-Йорке жизнь моя была вполне сносной, даже приятной, даже интересной, благодаря Берте (я уже говорил, что всегда немного скучаю по ней и целые месяцы приберегаю для нее новости), то в Женеве мне было очень тоскливо. Дело не в том, что мне не слишком нравится моя работа, — но в этом городе да еще зимой, она становится для меня невыносимой — самое мучительное в любой работе это не работа сама по себе, а то, что нас ждет или не ждет после нее. В Женеве меня не ждал никто и не ждало ничего. Короткий телефонный разговор с Луисой, чьи более или менее нежные слова помогали мне ночью хоть ненадолго победить бессонницу, потом какой-нибудь импровизированный ужин, чаще всего в моей квартирке, которая тут же пропитывалась запахами еды, — я не готовил ничего сложного, ничего вонючего, но запах все равно появлялся: в одной и той же комнате были и кухня, и кровать. На двадцатый и тридцать пятый дни моего пребывания в Женеве ко мне на выходные (с пятницы по понедельник, то есть на четыре ночи) приезжала Луиса. На самом деле ей вовсе не нужно было дожидаться выходных и оставаться на такой короткий срок — у нее не было неотложных дел и не было строгого рабочего графика. Но она, казалось, чувствовала, что я скоро брошу эту работу, вынуждающую нас так часто и так надолго расставаться и так надолго покидать свою страну, и полагала, что сейчас гораздо важнее (важнее того, чтобы быть рядом со мною, когда я занимаюсь делом, у которого нет будущего) подготовить и благоустроить гнездо, куда я когда-нибудь вернусь и обоснуюсь навсегда. Казалось, она полностью вошла в свою новую роль, забыв все, что было раньше, а я все еще никак не мог расстаться с моей холостой жизнью, и это было ненормально и неуместно: словно она вышла замуж, а я еще не женился, словно она ожидала возвращения блудного мужа, а я — дня свадьбы. Луиса прочно обосновалась в своей новой жизни, а моя жизнь, когда я был в командировках, оставалась совершенно такой же, как и во все прежние годы.