Собрание сочинений в четырех томах. Том 4 - Александр Серафимович
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Но особенно много собирается неурочно народу по уборным. Накурено, не продыхнешь, теснота — друг на дружке, как сельди, и за надобностью никому не позволяют, а все стоят плечо в плечо и не спускают глаз с нового человека. И как он пролез на фабрику? Должно быть, свои ребята провели. Влез на вонючий стульчак и оттуда вычитывает по листку. И запаха никто не чувствует, все смотрят на читающего.
И о чем он читает? Да все о том же, что известно-переизвестно, что каждый день на своей шкуре все испытывают, — известно-переизвестно, а как будто только что услыхали, как будто вековечные раны кто солью посыпал. Вычитывает в листке, а ткачи ревом подхватывают:
— Верно... правильно... Так! Замучились, нет числа...
Горят глаза, поворачиваются друг к другу, мотают кулаками, разгорается сердце у ткачей: есть кто-то в городе, кто прячется от полиции, от жандармов, от шпионов и печатает эти листки, и, как береста в огне, вспыхивают от них замученные сердца.
А мастер уж тут как тут — выгоняет, записывает штрафы.
Ходит беспокойство по всем корпусам, а снаружи и не подумаешь. Как год, как два, как десять лет назад, трясутся и грохочут почернелые корпуса, торопливо вываливаются из высоких труб черные клубы, подводы за подводами вывозят тюки свежего товара и привозят хлопок, и его без перерыва пожирают ненасытные трясущиеся многоэтажные корпуса, откуда несмолкаемо несется грохот.
Ходит тревога, ходит беспокойство.
НА СПАЛЬНЯХ
Престольный праздник.
Угрюмо сечет дождь темно-кирпичные казармы. А внутри холодно, голодно, тревожно. Бабы с замученными лицами, с ввалившимися глазами ходят, как волчицы, — кожа да кости. У рабочих то же — краше в гроб кладут, испитые, с прозеленью, и морщины, а еще молодые.
...Как и у всех, у ткача Ивана Вязалкина в каморке голодно, неуютно. Татьяна, баба его, тоже ткачиха, злая, замученная, кости торчат. Кричит на ребятишек.
— У-у, ироды проклятые! Ну, чего вам?.. Кофеев да чаев вам... Не натрескаетесь? Только б жрать с утра до ночи...
Мальчик и девочка, подростки, сидят на скамье, глядят на нее огромными глазами, ничего не говорят, а мать слышит:
— Мамм, поисть бы...
Тогда баба оборачивается и кричит исступленно на стариков:
— Вы еще тут, старое дерьмо, навязались, смерти на вас нету. Отжили век, ну, пора и честь знать!
Старики — отец Татьяны и мать Ивана — покорно моргают красными облезлыми веками, затуманенно глядя перед собой, — забыли радость, забыли ласку, тепло, свет; да и было ли это когда-нибудь?..
А баба уж к мужу:
— А ты, идол!.. Вот навязался на душу мою грешную... чем бы об семье подумать, а он бунтует фабрику, окаянный! Ты мне, Мишка, ежели от отца будешь бегать с листочками, голову оторву! Знаешь, за эти листочки жандармы зараз в тюрьму. Тут осень, зима идет; ни одежи ни обужи, надо дров запасать, дети — голые. Мишутку али так и не сводим в училище? Ды головушка ты моя бедная... ды зачем ты мене, матушка, ды на свет породила... ды разнесчастная-а... о-о-о... ой-ей-ей...
— Цыц, т-ты, сстерва!..
Стукнул волосатым кулаком по столу — стол затрещал.
— Развылась, покою от нее нету. Давай суды гривенник, давай, те говорят, а то две половинки из те сделаю!
— Не дам... не дд-а-ам... ой, не да-а-ам... караул-ул!
Закричали дети. Завозились старики.
Дверь распахнулась, на пороге — дьячок с дымящимся кадилом.
— Что у вас тут за штурма? Али оголтели?.. У людей престольный праздник, а у них драка. Принимайте батюшку.
— Ох ты, окаянные мы... да што это мы...
Татьяна быстро поправила растрепавшиеся волосы и кинулась затепливать прилепленный к закопченной доске в углу восковой огарок. Иван обдернул рубаху.
Вошел поп и, не здороваясь, ни на кого не глянув, замахал кадилом:
— Благослове-ен господь...
Дьячок закозлил. Татьяна кинулась на колени и со слезами больно давила себя тремя пальцами в лоб, в тощий живот и в каждое плечо, исступленно глядя на мерцающий огарок. Не успела она рассказать черной доске свое неизбывное горе, а уж поп:
— ...во имя отца... аминь, — и ткнул каждому в зубы тяжелый холодный крест.
Татьяна набожно приложила иссохшие губы к холодной, вызолоченной меди и положила в руку попа два пятака. Да вдруг не выдержала и зарыдала:
— Батюшка, мочи нашей нету... замучились... голодные, холодные, с ранней зари до поздней ноченьки за станком, а принесешь получку, глядеть не на што...
— Господь терпел и нам велел. Сказано убо: не пещитесь о земном, ибо господь ваш уготовал вам небесное... Нет пред господом больше вины, как ропот. Терпите, и дастся вам.
И пошел по другим каморкам.
СТОЛ ЛОМИТСЯ
У хозяина фабрики тоже встречали престольный праздник.
В громадной столовой протянулся огромный стол. И чего только тут нет: и заморские вина, и фрукты, и сладости, и закуски, и блюда, каких и не выдумаешь.
Хозяйка — белотелая, в дорогом платье из Парижа, с множеством сверкающих бриллиантами колец на руках и по груди голая.
И дочка голая, сама вся сверкает бриллиантами: и булавки бриллиантовые, и застежки бриллиантовые, и гребни в волосах бриллиантовые, и брошки бриллиантовые — так вся и сверкает на свету, так вся и играет переливающимся блеском.
У папаши — фабрикантское брюшко и по брюху — собачья толстая золотая цепь.
Гости: директор фабрики с дочкой, несколько инженеров, соседние фабриканты с женами и жандармский офицер. Не приступали к еде, ждали священника.
Пришел и поп в шелковой рясе, с большим золотым крестом на груди. После рабочих он принял ванну, побрызгался одеколоном и теперь с преданно-собачьим лицом именем Христа, простерши холеные руки, благословил яства и пития. Все шумно стали усаживаться, и усаживались в известном порядке: во главе стола хозяйка, хозяин и дочка, фабриканты, а в конце — директор фабрики с дочкой, и у обоих умиленные лица, на которых — готовность каждую минуту вскочить, подать стул, поднять хозяйский платок. Посреди стола — поп с жандармом и скромно — фабричные инженеры.
Началось разливанное море — не успевали стоявшие за стульями лакеи наливать в бокалы пенистое вино. Гремел оркестр музыки.
— Да, неспокойно у нас среди рабочих, — проговорил поп, — распустился народ, ропщет, храм божий мало посещает. Особенно во второй казарме, в пятнадцатой каморке, молодой парень, Осипов, весьма беспокойный, такие речи говорит...
— Это — высокий, рыжий, — предупредительно наклоняясь, сказал директор.
— Да, высокий такой, смущает народ.
Жандарм мотает на ус, по-собачьи наставив уши.
Всю ночь светился огнями фабрикантский дворец.
КРОВЬ
Не узнать фабричных корпусов — не слышно всегдашнего гула, не дымят высокие трубы. По каморкам шныряют рабочие, да вдруг пронеслось по всем коридорам:
— Выходи, ребята, во двор... Пошли... Ге-э-ей, все!
И повалила черная толпа — женщины» дети, старики, молодые и бородатые рабочие, весь двор фабричный запрудили.
Прибежал директор с злобно перекошенным лицом, заорал, затопал, но толпа с ревом надвинулась на него, он сразу осел и заговорил с собачьей ласковостью:
— Товарищи рабочие...
— Кобель тебе товарищ!
— Кровосос!..
— Долой!..
— Уходи, пока цел...
— Хозяина сюда!..
— Освободить Осипова! За что вы его арестовали?..
— Пока не освободите, не станем на работу.
— Мочи нашей нету, все одно пропадать...
— Расценки увеличить!..
— Штрафы скостить!..
— Обращаться с нами как с людьми, не как с животными...
Стоял визг, шум, крики. Прижатый директор исчез. Замелькала полиция, синий мундир жандарма. И грозно и тяжко подошла серым строем рота.
Рабочие подняли на руки человека, чтоб видней и слышней его было, и он, натружая голос, закричал:
— Товарищи солдаты! Неужто вы будете стрелять в своих братьев? Ведь вы такие же труженики, как и мы. Мы только одного хотим — заработанного куска хлеба, человечьей жисти да чтоб ребята наши, как щенята, не дохли с голоду. Фабриканты жиреют нашей кровью...
— Ве-ер-но-оо!.. — взрывом заревели ткачи.
И куда ни глянешь — открытые чернеющие кричащие рты, как лес, мотаются поднятые кулаки, и во все стороны — только картузы, кепки, да платочки, да, как белая бумага, под ними истомленные бабьи лица, и, как разгорающееся зарево, тронул их горячечный румянец гнева, отчаяния, непотухающей злобы.
Офицер вынул саблю, крикнул:
— Вся власть передана мне как представителю воинской части. Требую немедленно прекратить агитаторские речи и разойтись. В противном случае будет дана команда к стрельбе.
Негодующий шум покрыл двор корпуса:
— Кровососы!..
— Ироды!..
Из-за рядов вывернулся поп и, придерживая широкий рукав, пошел к толпе, высоко держа крест.
— Братие! Во имя господа нашего Иисуса Христа молю вас утишить ваши сердца. Помните веление господа нашего Иисуса Христа, сына божия: властям предержащим да повинуются. Зачем же вы идете супротив воли царя небесного, который уготовал вам награду во царствии своем? Тут потерпите, а на небеси вам воздастся сторицею. Вот вы все говорите о хлебе, а Иисус Христос, сын бога живого, рече: «Не единым бо хлебом жив человек». И еще сказал нам господь Иисус Христос: «Кесарево кесареви, а божие богови», — значит, каждому свое. Вам господь послал вашу долю, вы и несите ее с кротостью и терпением и за это получите награду у господа под кущею райскою; хозяину вашему господь послал его долю, он ее должен нести...