Сто первый (сборник) - Немышев Вячеслав
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Фа-арт! Вот они восходящие потоки.
На обратных путях забирались в Пятигорск. Там проститутки в гостинице. Танцевали в обнимку с рыжими и блондинистыми под афганскую «Кукушку», под «Батяню-комбата». Пили в меру — домой же ехать.
Еще в первую, тогда в апреле, Вязенкин пожалел Сашку Лизунова.
Петюня Рейхнер с ветром не спорил: пыльный ветер под солдатскими сапогами, не то, что в верхотуре. Помозговал, прикинул Петюня — забирай, сказал. И поехал Сашка в Москву с Вязенкиным.
Снова рвется целостность, — тянет на себя Вязенкин пыльное одеяло — в центровые выбивается. Только не ясно — то ли в защите он, то ли в нападении. На деле простая вышла философия: прижились в комендатуре Пестиков с Вязенкиным, стали их считать за своих. Поверили. Искренне шепелявил Пестиков — сошел за простачка, каким, в общем-то, и был; Вязенкин слушал солдатские истории и запоминал. С саперами за жизнь терли, с офицерами о политике. И вообще — о смысле жизни…
Лихо прокатиться на бэтере по Грозному, — дерется Вязенкин с ветром, жжет лицо солдатской пылюгой. И обходило лихо стороною саперный бэтер. Саперы народ суеверный. Как Вязенкина увидят в комендатуре, Пестиков на башню бэтера взгромоздится со своей камерой, зарадуется народ — месяц пройдет без потерь. Так и считали их — счастливым талисманом.
Все лето катались.
В октябре четвертого числа утром Вязенкин первый раз увидел надпись на блокпосту, не замечал раньше, даже странно, что не замечал — на глазах ведь все время. Бучу спросил. Буча нелюдим — молчит, щупом ворошит бугорки.
— «Вованы» с Софринки, наверное, — подсказывает Костя Романченко. — Ягрю, в точку, всегда везти не может.
В шестнадцать с минутами этого же дня Вязенкину улыбнулась смерть — подмигнула плутовато…
Буча запил надолго, стабильно запил. На маршрут ходил «мордой опухшей пугать ворон». Так ему старшина и сказал. Буча в ответку — да пошел ты. Беседка тебе снится, дом белый? Ах ты, душа виноградная! Правильным хочешь быть, чистеньким остаться? Костя покрутил у виска: дурак ты, Иван, в отпуск тебе пора. Взорвался Буча, схватил автомат, рвет затвор: завалю, десятым будешь, падла!
…Когда очнулся в холодной, первым делом сблевал, — так воняло прелой мочой, словно в сортир его погрузили с головой: харчки на полу, фантики от сникерса. Закрыл глаза, видится ему спьяну: Вакула орет — гнать писак, гнать!.. Комендант стоит над Светланой Палной, дрожит спиной… Костя тащит его по лесенке… Витек бубнит — держи его, держи крепче, ох здоровый черт!.. Пленник бьется под Савиным ножом — не делайте этого, ребята-аа… Трезвел Иван, и накатило, придавило таким страхом, что лучше бы и не выходить ему отсюда: здесь хоть воняет, но можно стерпеть, а там — за дверью… Нет сил больше, и терпения у него больше нет. Спекся солдат. Так-то…
Не стал Иван извиняться перед Костей. Замкнулся. Пил, но с этого времени тихо пил, в споры не вступал — заваливался лицом в подушку. Его не трогали, не ворошили.
Простил его Костя: что ж, понятливые мы, всяко бывает в жизни.
Домой Иван почти не писал. Материны письма пробегал мельком и прятал. Чего хорошего писала мать?.. Смотрели соседи Болотниковы по новостям репортаж, а там Ивана показали. Тетя Маруся бежала сказать, да не успела: включили, а там мужик серьезный не по-нашему говорил, переводили дикторы про зачистки какие-то. Плакала тетя Маруся, говорила, что бабушку невинную убили, страсть прям какая. Отец все с пчелами, спина у него заломила, ждет Ивана в помощники. Болота старший пьет. Шалый у них сдох. Шурка, с тех пор как уехал Иван, сошлась со своим бывшим, родила в феврале мальчика.
«Зачем мать написала про Шурку? Просто пришлось к слову?.. Интересно, а как назвали? Что ж мать не сказала? А оно мне надо?..»
Булькнуло в кружку — отлегло на время.
Появились в комендатуре журналисты. Стал Иван к ним приглядываться. Не тот он человек, чтобы, как Витек вон, «в десна жахаться» с первым встречным-поперечным.
Длинные оба — шпалы. Оператор — чудик. Иван вспомнил Прянишкина, как тот птичек с пулями попутал. Дураковатый этот Пестиков. Корреспондентишко не простой, как кажется. Слишком уж правильно говорит, трет за жизнь — умно трет. Не то, что Витек, дурачина-простофиля. Или Каргулов взводный… тот бы и рад поговорить умно, да слов не хватает — повышибало из башки пятью-то контузиями.
Гладко корреспондентик стеллит. Но прислушивался Иван.
Среди двоих всегда один слушатель, другой рассказчик.
Ведь в поезде, ростовской плацкарте, нашел тот попутчик Ивана, вывалил ему. А оно надо было Ивану? Своего грести — не раскидать до веку. Теперь вот вспоминай: Болконский князь, Мальтус какой-то, война есть благо… Перпетумы… Дурь это все, к чертям собачьим! Кто его, Ивана, выслушает, разложит по полочкам, порядок наведет в душе? Проблевался он в холодной, и полегчало ему. Да где же найти такого, кто добровольно станет копаться в душевной его блевотине?
Сидел Иван у телевизора, новости смотрел. И думал: правильные репортажи корреспондентик снимает, не то чтобы сильно правильные, но цепляет. Не просто убили, взорвали, а так — чтоб задумался народ: чтоб без закуси глотнули, без малосола. Только в него Ивана больше не лезет. Неожиданно мысль родилась, чтобы сойтись с длинным этим. О себе Иван заболел — лекарь ему нужен стал. Не Ксюха, комендантская медичка, не промедолы обезболивающие, а такой лекарь — чтоб рванье на душе зашил, приштопал ровненько. Да все случай не приходил.
Пропадали корреспонденты, через неделю другую появлялись снова. Шепелявит Пестиков: усядется на башне — торчит между коленок ствол пулемета. Гогочут саперы. Ухмыляются офицеры. Комендант Колмогоров вид делает, будто не замечает. Репортажи идут, комендатура в центре внимания. Но хитро работали корреспонденты: фамилии меняли, про коменданта вообще не упоминали. «Комендатура. Какая? Да военная — без номеров, без названия. В городе где-то, но ближе к центру».
Не подкопаешься.
«Кто разрешил, такие сякие? — спросят начальствующие службы. — Почему без пресслужбы?» — «Да бес их разберет. Лезут эти писаки в самую дырку».
Нравится — пусть лезут.
В октябре четвертого числа после маршрута выпил Иван разбавленного спирта и завалился на бок. «Доставучий все-таки этот корреспондентик. Кто писал? Да я знаю, кто писал? Тут как Грозный взяли много чего малевали на стенах. Тешился народ. Наших, комендантских, такой шнягой не возьмешь. Закостенелый народ. Только с литру и глушит», — подумал. И задремал. Приснился ему Десятый. Снова строй, и Десятый этот корчится на земле под ногами, говорит ему какие-то слова, — но слова вытягиваются в бесконечный стон и не понять ничего. Трясет Ивана, земля дрожит под ногами…
Очнулся.
Костя трясет его.
— Вставай, наших подорвали!
Вязенкин сидел под каштаном у синих ворот.
Этим утром инженерная разведка благополучно вернулась в комендатуру с Первомайского бульвара. Сегодня он первый раз заговорил с Бучей, тем зеленоглазым злобным солдатом.
«Хорошо не послал в ответ. Странный он человек», — думал Вязенкин.
К октябрю «Независимая» телекомпания перевела свои съемочные группы в Грозный. Вязенкин с Пестиковым обитали теперь в строительном вагончике. Под корпункт выделили место на территории правительственного комплекса, в пяти минутах ходьбы от Ленинской комендатуры, если через задний двор, свалку и автопарк. Они стали чаще приходить в комендатуру. К ним привыкли и смотрели как на своих.
Скучно под каштаном.
Другого слова не подберешь, чтобы описать настроение Вязенкина.
Он гордился таким почетным среди военных прозвищем — «счастливый талисман». Но искренне сожалел, что ничего такого с ними в эту командировку не происходило. Ведь от него ждут интересных репортажей. Скучно: саперов обснимали вместе с щупами и бэтером, даже мелкого Витька знаменитые ботинки с шипами сняли. Первомайский бульвар исходили и вдоль и поперек. Вот только, если, не дай бог, кто подорвется…