Когда уходит человек - Елена Катишонок
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Только-только отгремел победный май 1945-го. Над парадным дома № 21 тоже висит красный флаг. Пустырь с правой стороны покрылся яркой травой, и желтоклювые дрозды — коричнево-сине-зеленые, с металлическим отливом, как навозные жуки, челноками вьются в траве, выискивая навозных жуков, таких же зелено-сине-коричневых и блестящих, как дрозды, только без клювов.
Острая зеленая травка пробивается кое-где и между серых булыжников, несмотря на то, что проезжали лошади с телегами и машины. Вот еще одна едет, такси; тормозит прямо по рыженькому одуванчику и останавливается. Женщина в бежевом летнем пальто и маленькой шляпке на белокурых волосах выходит из машины, а вслед за женщиной, держась за ее руку, появляется упитанная румяная девочка лет четырех. Такси уезжает. Одуванчик, прижатый вонючей резиной к мостовой, не может опомниться от пережитого ужаса, как дом не может опомниться от радости: Леонелла вернулась! Фея… Товарищ артистка…
Они возвращаются!
Господин Мартин Баумейстер возвращался из кабинета врача. От горной лечебницы до маленького деревенского отеля, где его ждала молодая госпожа Баумейстер, урожденная Шульц, было не более получаса езды, если ехать очень медленно. Мартин не спешил. Вполне хватало времени, чтобы донести обе новости, хорошую и плохую, но чем ближе он подъезжал к гостинице, тем меньше представлял себе, как же сообщить о плохой. Элге двадцать семь лет, и она мечтает о ребенке, особенно сейчас, когда состояние улучшилось настолько, что врач с легким, по его собственному признанию, сердцем отпустил ее. Это была хорошая новость, богато иллюстрированная рентгеновскими снимками. Доктор водил карандашом над поверхностью дымчатой пленки, восхищенно приговаривая: «Зарубцевалось! И здесь, и даже — видите? — нижняя доля!..» и приглашая Мартина разделить его ликование. Мартин добросовестно следил за докторовым карандашом, но отчетливо видел только ребра — откровенный скелетный каркас, и не мог поверить, что это — Элга.
— Прогресс удивительный, редчайший, я не боюсь этого слова, — продолжал врач, — а я ведь знаю фройляйн… простите, фрау Баумейстер почти семь лет! Глубокие эмоции, представьте, оказываются сильнее болезни.
Мартин знал, что в стенах лечебницы ни пациенты, ни доктора не произносят слово «туберкулез», а заменяют его более общим: «болезнь»; в сложных случаях — «обострение».
— Пациенты уезжают, — продолжал врач, — и я счастлив не получать от них никаких вестей, кроме рождественских открыток!
— Открытки, доктор, я вам обещаю, — улыбнулся Мартин.
И хорошо бы вот так, на взаимных улыбках, попрощаться, крепко пожав руку славному немцу, но вышло совсем иначе, и Мартин не сразу убрал с лица неуместную уже улыбку, потому что доктор стал серьезен:
— Ремиссия не есть выздоровление, поймите. Болезнь прячется; затаивается. Возможно, я доживу до тех времен, когда ее научатся излечивать… А сейчас главное лекарство для вашей жены — вы и ваша любовь. Ребенок ее убьет.
Он помолчал, потом встал:
— Очень трудно говорить… такое.
Словно ему, Мартину, принести «такое» молодой жене было легче.
Или… ничего не говорить? Сказать только о хорошем, о снимках этих, а слово «ремиссия» — будто автомобиль замедляет ход и останавливается, — слово «ремиссия» произносить вовсе не нужно. Именно так.
Элга стояла перед зеркалом и, придерживая левой рукой шляпу, правой осторожно заправляла под нее уложенные волосы. Повернулась радостно и нетерпеливо, и длинные рыжеватые пряди выскользнули на плечи.
— Отчего ты так долго?.. Как тебе нравится мое новое платье?
Жена всегда задавала несколько вопросов сразу. Мартин знал эту привычку давно и свыкся с нею, хотя всякий раз не мог удержаться от улыбки, как не удержался и сейчас.
— Чудесное платье; мы отправимся пировать прямо сейчас. Не прячь волосы, оставь вот так…
Он сделал рукой неопределенный жест, отчего Элга рассмеялась и начала подкалывать одну тяжелую рыжеватую прядь за другой. Щелкнула пряжкой широкого пояса, опять надела шляпку, чуть сдвинув набок, — и шляпка сразу стала единственной в мире, не похожей на все остальные шляпки.
— Тебе нравится? А куда мы поедем?
Плотный темный шелк цвета графита напомнил о рентгеновских пластинах. Ремиссия, черт побери. Как трудно об этом не думать. Пока он заводил мотор, Элга разгладила узкие полы платья, чтобы не помять, и привычно положила руку ему на колено. Длинная перчатка доходила до локтя; загорелое предплечье казалось совсем тонким в широком раструбе рукава.
После ресторана гуляли по берегу озера. Остановились около ограды небольшой кирхи, где год назад, седьмого апреля сорок пятого, они венчались.
Из родных присутствовали двое — мать и брат невесты, однако молодые были уверены: не за горами время, когда можно будет увидеться и с господином Шульцем, к которому Мартин заранее проникся симпатией, и с господином Баумейстером-старшим, несмотря на то, что от него не пришло ни одной весточки, даже после того как Город, их общий с Элгой город, был освобожден.
— Может быть, как раз поэтому, — осторожно предположил Рене (он же Райнер), брат Элги. Он походил на сестру улыбчивостью и веснушками, хотя был темноволос, крепок и широк в плечах.
Госпожа Шульц, статная, все еще стройная дама, с такими же, как у дочери, густыми волосами, стянутыми в тяжелый валик (слово «теща» к ней никак не подходило), промолчала: муж не ответил на радостное письмо о свадьбе дочери, но нужно ли говорить об этом сейчас, когда эти двое сияют от радости?.. Должно быть, ответное письмо задержалось, да; не иначе.
В глубине души Мартин разделял мнение нового родственника, да и молчание отца только подтверждало худшие подозрения. Не мог бы отец не ответить, когда Мартин написал о знакомстве с Элгой, сожалея, что фотографической карточки нет, хотя какая карточка даст представление о продолговатых зеленых глазах, улыбчивом лице и удивительных волосах цвета темного меда… Нет, проще было напомнить отцу о боттичеллиевской Венере, которой они вместе любовались когда-то в Италии. Правда, лицо Элги выглядело худеньким по сравнению с гладким ликом богини, зато Венере — Мартин был твердо в этом убежден — явно недоставало обаятельной улыбки Элги.
Отец не ответил.
Не было ответа и на другое большое письмо, в котором Мартин сообщал о помолвке: «…Представь, они жили в пятнадцати минутах от твоего дома, и мы ни разу не встретились! Я так благодарен, что ты настоял именно на Швейцарии… Позволь, отец, считать этот жест твоим благословением нашего союза». Ни это письмо, ни следующее, о судьбоносном апреле, назад не вернулись, что давало смутную, зыбкую надежду: получены?.. Однако отец молчал необъяснимым, годами длящимся молчанием, и сосущее беспокойство Мартина уступило место печали. Он доставал записку шестилетней давности и читал поблекшие чернильные строчки, с пропущенным в спешке предлогом:
«Ни в коем случае не возвращайся.
Меня задерживают объективные обстоятельства.
Все полномочия у господина Реммлера.
Обнимаю, всегда тобой,
Отец».
Увы, теперь полномочия господина Реммлера ничем не могли помочь, зато он сам, вместе со своей представительной супругой, с достоинством выступил свидетелем во время венчания.
Мартину приходилось бывать на чужих свадьбах, наблюдать и слушать одно и то же, но в тот день, произнося простые и пронзительные слова, он с трудом удержался от слез: …Хранить и беречь друг друга отныне в счастье и несчастье, в богатстве и бедности, в болезни и здоровье; любить и лелеять, пока смерть нас не разлучит.
Прогулки часто приводили их к старой кирхе. Это была строгая постройка из желтого кирпича: две маленькие башни по бокам и одна центральная, возносящая к небу крест — не для того, чтобы дерзкой высотой проткнуть облака, а смиренно обозначающая Божий храм.
В июне солнце садится поздно, однако пора было возвращаться — после заката Элге гулять нельзя. Мартин укутал узкие плечи жены шерстяной шалью.
— Постоим немножко? — попросила она. — Знаешь, о чем я подумала? Когда у нас будет… Когда родится ребенок, мы принесем сюда его крестить, верно?
Только здесь, у старой кирхи, стало ясно, что молчать нельзя, иначе все разрушится, рассыплется, и чистые пронзительные слова превратятся в свинцовые литеры наборной кассы.
Элга слушала, но не слова, а голос мужа, усталый и словно постаревший за последние минуты. Слушала, чуть склонив набок голову, как Венера у Боттичелли, только на голове у Венеры не было французской шляпки; поэтому, должно быть, обладательница шляпки улыбалась немножко снисходительно. Она положила руки Мартину на плечи и ответила, в обычной своей манере, сразу несколькими вопросами: