Пригоршня прозы: Современный американский рассказ - Рик Басс
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Бесснежные морозы тянулись и тянулись. Городок мало-помалу окостеневал. А снег все не выпадал. В конце месяца санки Эви исчезли со своего места под кушеткой. Она пришла из школы и хотела посмотреть на санки; папа и мама молчали. Мама у плиты растапливала сало в сковородке, держа наготове тарелку со свиными обрезками и кукурузой. Отец забивал ножом для колки льда смятые газеты в щели задней двери.
Эви стала на колени у кушетки, а когда не увидела санок, упала на четвереньки и принялась шарить рукой по полу, точно санки были маленькой игрушкой, шариком, закатившимся в угол. Надо только пошарить хорошенько, и она их нащупает. И она шарила, шарила, а всхлипнула только раз, но всхлип этот затерялся в шипении сковородки и глухих «тук-тук» папиного молотка — он теперь прибивал полоски клеенки поверх газет.
О том, что произошло, Эви узнала от Бина. Он, пританцовывая, отыскал ее на школьном дворе.
— Эй, Эви! Где твои новые санки, Эви? Похоже, приходил продавец от Шакла и забрал их назад, а, Эви?
Джо Бой повторил за братом:
— Похоже, приходил человек от Шакла и забрал их назад, а, Эви?
На Новый год наконец пошел снег. Эви смотрела на снег сухими, как зола, глазами. Если бы снег выпал раньше, думала она, если бы она успела покататься, забрал бы Шакл назад подержанные санки? А снег все валил, стирая границу — где кончается Старый Ряд и начинается Нью-Шэрон, — окутывая городок покровами призрачной белизны.
Катание с Поросячьей Беды по свежему плотному снегу казалось более стремительным, более крутым, чем обычно. Каждый день после школы Эви взбиралась на холм и смотрела. Туда многие поднимались посмотреть, особенно трусы вроде Бина с Джо Боем, у которых духа хватало, только чтобы возить друг друга по школьному двору. Новенькие санки Бина выглядели так, будто на них и не ездили вовсе.
После того как Бин и Джо Бой ушли, Эви оставалась на Поросячьей Беде почти до темноты. Потом, спотыкаясь, тоже побрела домой, иногда останавливаясь, зачерпывая снег руками в варежках и подбрасывая его в воздух: белые хлопья плясали и опускались на ее запрокинутое лицо. Шла она медленно и волочила одну ногу, точно метлу, оставляя на снегу длинные сплошные полосы. Наконец остановилась перед своим домом. Сквозь заиндевевшее окно просвечивало слабое желтое сияние керосиновой лампы на столе.
Едва Эви повернула ручку входной двери, ведшей прямо в кухню, как ощутила запах крови. Она в испуге попятилась, боясь увидеть обливающуюся кровью мать и отца над ней с ремнем в руке. Но почуяла она не кровь своей матери. Она посмотрела на руки папы, красные по запястья. Он свежевал кроликов. Опять охотился в запрещенное время, не в сезон. Тощие кроличьи тушки плавали в оцинкованной лохани, полной кирпичного цвета воды.
Ее родители стояли у плиты — у них была привычка стоять там, греясь. И стояли там теперь, хотя она была совсем холодной. Эви посмотрела на решетку, где зола уже стала белесой, на пустое ведро из-под угля. Ее мать, чуть слышно напевая духовный гимн, рассеянно помешивала кукурузную кашу, комкастую и застывшую.
Эви сняла пальтишко и повесила его на задней двери, старательно не глядя в зеркало над тумбочкой из-под граммофона, где у них стоял тазик для мытья. Она нашарила в ящике тряпочку и утерла влажное лицо, по-прежнему отводя глаза от зеркала. Прежде она разглядывала себя в зеркале, стараясь понять тайную причину, обнаружить недостаток, из-за которого папа и мама всегда смотрели мимо нее, всегда разглядывали что-то в другом углу комнаты, что-то за окном. А потом Эви перестала смотреть на себя в зеркалах, отворачивалась от своего отражения в окнах, мимо которых проходила, и даже в лезвии ножа.
Она села у кухонного стола, стащила галоши, с которых капала вода, потом тщательно вытерла половой тряпкой натекшую на линолеум грязную лужицу. Мама подошла к столу с тарелкой каши и ломтями хлеба, так и не вынутыми из формы для выпечки. И придвинула к Эви банку с сиропом.
Эви кое-как открыла крышку и намазала ломти тоненьким слоем сиропа, потом начала откусывать — нервно, по крошке, будто человек, которому нехорошо, и он боится, что от еды его вывернет наизнанку. Она вынуждала себя дышать, вслушиваясь в напряженный голос мамы, поющей «Иисус — весь мир мой».
Эви кончила есть, она беззвучно положила вилку на тарелку, теперь пустую, и сидела, изо всех сил сдвинув колени и ступни, вжимая локти в бока. И чувствовала себя очень большой, очень заметной.
«Десять отнять один будет девять… — безмолвно она начала игру, которую придумала на уроке мисс Бербейкер, когда выучила вычитание. — Девять отнять один будет восемь, восемь отнять один будет семь, семь отнять один будет шесть»… А потом: «Эви отнять пальцы на ногах будет девять, Эви отнять ноги будет восемь, Эви отнять руки будет семь… Эви отнять лицо будет один, Эви отнять»…
Тишина — мама соскребла оставшуюся кашу в банку и поставила в ледник. Обтерла руки о фартук по бокам, достала из угольного ведра совок и стала выгребать с решетки холодную золу.
Тут отец сказал Эви, не глядя на нее:
— Иди наверх, девочка.
Она поглядела на повернутое в сторону лицо матери, на щеку, все еще в пятнах старых синяков. Мама сказала:
— Слушайся папу, Эва-Лина.
Эви попыталась сглотнуть сквозь кулачок ужаса, сжавший ей горло. Она начала подниматься по лестнице, папа шел следом. Они вошли в спальню, совсем темную, если не считать полосок белого света по краям оконной шторы. Папа дернул штору так, что она взлетела вверх с громким щелчком. Свет городских часов залил комнату, вокруг которой с гвоздей, вбитых в стены, свисала их одежда — мамина, папина и ее — подобие пустых бесформенных фигур, заполнявших узкую комнату, сжимая ее пространство так, что оно могло вместить только кровать, мамину качалку, комод без ножек.
Эви на негнущихся ногах подошла к родительской кровати и уставилась на ровный рад нужников, словно ненастоящих в свечении больших часов. В тишине каждый звук раздавался четко, усиленно. Она услышала свистящий шорох папиного ремня, когда он тащил его из брючных петель, а когда вешал на гвоздь, пряжка чуть-чуть звякнула. Она не могла посмотреть на него, но знала, что сверкающий циферблат высеребрил его наготу патиной ледяного света.
Матрас накренился, когда он всей тяжестью опустился на кровать. Она чуяла кроличью кровь на его руках, прилипших к ее лицу, когда он притянул ее к себе. Она упала на колени, и он ее выпустил. Эви закрыла глаза, ее взгляд обратился вовнутрь, и она увидела, как городские часы разлетелись на стеклянные осколки, заставив их окаменеть от взорвавшегося морозящего света.
Внизу в кухне ее мать все пела и пела тихим напряженным голосом:
— Иисус — весь мир мой, жизнь моя, всей радости начало… Он друг мой каждый день, и без Него я пала…
В эту ночь на заднем дворе, когда Ряд давно уснул, Эви набила снега в рот и стояла на холоде, пока онемение не наползло на нее, словно вторая кожа, и она не перестала что-либо чувствовать. Совсем перестала.
Эви стояла на плоской вершине Поросячьей Беды. Снова шел снег, ложась на дугу подъездной дороги у подножья склона. Она так хорошо изучила расписание мистера Бэррона, что могла даже не смотреть на городские часы. Его «паккард» с Сетом Прайсом за рулем всегда сворачивал на эту дорогу сразу, как закатывалось солнце, точно, когда часы начинали отбивать пять. И в приближающихся лучах фар будут кружить хлопья, выхваченные из ранних зимних сумерек.
Она уже договорилась с Бином — сразу после уроков.
— Ну, так ты хочешь? — У него заблестели глаза, она видела, что он боится и что его одолевает жадность. — Так хочешь или нет?
Бин попятился, неуклюже пряча санки за спиной. Он облизнул верхнюю губу, утер ее рукавом и посмотрел на нее хитро, расчетливо.
— Не знаю, Эви.
Она сглотнула, сунула руку в карман пальто и вытащила замызганный носовой платок с голубыми цветочками. Уголок его был завязан узлом. Стащив варежки и зажав их в зубах, она развязала узелок и извлекла пятицентовик и два цента. Сунула варежки в карман и протянула деньги Бину.
— У меня есть семь центов, — придушенно сказала она, глядя, как он рассматривает монеты.
Он отвел глаза. Потом с внезапной злорадной твердостью объявил:
— Только когда ты скажешь, что ты свихнутая.
Эви потрясенно уставилась на него. Она прошептала:
— Я не свихнутая.
Бин сжал губы.
— Только когда ты скажешь, что свихнутая.
— Нет, — сказала она.
Их взгляды скрестились, у него дрожали губы, и Эви было решила, что он уступит. Но он стоял на своем. Ей стало страшно, что она так и не получит санки.
— Ты свихнутая, так мама сказала.
— Нет.
— Скажи!
— Нет.
— Ну, ладно же, Эви…
— Нет.
В кружащую снегом тишину врывались крики и смех тех, кто катался с дальнего пологого склона по ту сторону Поросячьей Беды. Бин упрямо смотрел на нее.