Вечный зов - Анатолий Степанович Иванов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Зубов бросил взгляд на Кружилина, секунду-другую смотрел на него, медленно отвернулся.
Затем долго наблюдал, как проплывают мимо их ходка все так же искрящиеся солнечной листвой кустарники, слушал глухой перестук колес по мягкой затравеневшей дороге.
— Мне еще предстоит рассказать матери Семена в подробностях, как мы жили с ним в немецких лагерях. Она это потребовала…
— Значит, ей это необходимо знать. Расскажи.
— Я удивлялся этому мальчишке, Поликарп Матвеевич… Откуда он брал физические и душевные силы?! Я прошел огни и воды и медные трубы, все испытал… В советских тюрьмах и лагерях не мед, конечно, что говорить. Но, боже мой, они мне показались санаториями по сравнению с фашистскими! И там даже я не выдержал было, хотел на проволоку под током броситься. И знаете, что мне Семен однажды сказал? «Слюнтяй ты, — усмехнулся он, — и размазня кислая… Ну и бросайся! А я, коли уж придется умирать, еще хоть одного фашиста как-нибудь изловчусь с собой утащить…»
— Вот об этом и расскажи Анне, — повторил Кружилин.
— Да, обязательно, — кивнул Зубов, задумался, уронил ни с того ни с сего печальную усмешку. — Долго я, дурак, мучился: а что такое Родина, какая она может быть для меня? И только там, в фашистских лагерях, я понял это все. И Семен этот, и другие помогли мне в том… Понял я наконец, что такое русская земля и ее люди…
Кружилин помолчал и спросил:
— А где после освобождения-то жил?
— По разным городам… Работал, трудовая книжка у меня в порядке. И знаете, где работал? Я магазины до войны чистил ловко, по магазинной части меня и потянуло. Начал с грузчика, был потом и продавцом и даже заведовал секцией в одном гастрономе. Я женат, жена у меня добрая, славная, тоже из торговых работников. Сын у меня растет. В общем, все вроде бы хорошо. Но все что-то точило меня, точило… И все яснее я понимал — хочется мне сюда, в Сибирь, съездить, где отец погиб… Только не думайте, что сожалею я о нем. Алейников тогда, на фронте, хлестанул меня: памятью об отце изнываешь, не простишь за него, мол… Нет, Поликарп Матвеевич, не изнывал и тогда уже. А после войны — тем более. Тут что-то другое… Все до конца понять хочется…
— Хотите здесь остаться? — спросил Кружилин. — Я поговорю с директором Шантарского завода Хохловым, им, я слышал, работники в отдел рабочего снабжения нужны. Или в магазин, у них при заводе большой продовольственный магазин.
На это предложение Зубов никак не отозвался, опять наблюдал, как играют молодые листья облитых солнцем кустарников. Затем поднял голову, стал безотрывно глядеть на островерхие утесы Звенигоры, плывущие под облаками. Казалось, что облака стоят на месте, а каменные вершины, чуть-чуть не доставая их синеватых днищ, едва-едва их не распарывая, куда-то безостановочно двигаются и двигаются.
— А ведь верно, — неожиданно проговорил Зубов. — Именно за постижение людьми, каждым человеком этой вроде бы простой истины, простого вопроса — как и зачем жизнь свою прожить — и идет на земле такая борьба.
— Да, — отозвался Кружилин, мгновенно понявший, о чем говорит Зубов. — И поэтому дело, за которое мы боремся, бессмертно.
* * *Василий Кружилин пробыл в «Красном партизане» до конца посевной. Работал на сеялке, подвозил семена, по вечерам беседовал с колхозниками о житье-бытье. Сперва разговоры шли вокруг общих тем, носили абстрактный характер. Говорили вроде обо всем и в то же время ни о чем. Василий понимал: сокровенное, наболевшее колхозники не спешили высказывать, приглядывались к нему. «Черт возьми, в этом мы, кажется, добились успехов, — с горечью думал он, — научили людей остерегаться всяких начальников, представителей из района. Как же так можно руководить?»
Но одного колхозника как-то «прорвало».
— А вдруг да уродит нынче пшеница на этой полосе! — сказал Василий, кивая на массив, предназначенный было под кукурузу. — Тогда окажется, что секретарь райкома был прав.
— Да что ты нам этой пышеницей вашей тычешь? — зло заговорил приземистый, давно не бритый, пожилой, лет под шестьдесят уже, мужик по имени Аркадий Молчанов, которого все звали просто Аркашка Молчун. Звали его так не из-за фамилии, а потому, что он был тихий, незаметный, никогда не ввязывался в разговоры. Василий не помнил случая, чтобы Молчанов вставил хоть слово во время общих бесед. Он сидел себе где-нибудь в сторонке, одну за другой вертел толстые самокрутки такими же толстыми пальцами и пускал дым между колен. Иногда его что-то, видимо, заинтересовывало, задевало, он поднимал голову, с прищуром оглядывал разговаривавших. Потом скоблил пальцами заросшую крепкими волосами скулу, ухмылялся про себя и принимал прежнюю позу.
Тем более неожиданным показался его возглас. В широко поставленных глазах его, во всей коренастой фигуре, в голосе и особенно в этой «пышенице» в сочетании со словом «ваша» было что-то обиженно-злое, нехорошее. Василий слышал, что он когда-то несправедливо был посажен, и подумал, что вследствие этого, наверное, такой молчаливый и злой.
Возле полевого вагончика, где сидели колхозники, установилось безмолвие. И в этой тишине Молчанов еще дважды произнес:
— Чего тычешь? Чего тычешь?
— Я не тычу, Аркадий Михайлович, я просто говорю, — сказал Кружилин.
— Ты говоришь… Тогда и я скажу, — чуть помягче, но все равно со злостью продолжал Молчанов, — Вот все говорят: испортился колхозник, работать не хочет, этим, как его… собственником стал. Все на своем огороде торчит да за своей скотиной ходит. Будто, мол, колхоз не его. Ежели косит, скажем, колхозник сено для своей коровы, так пластается до полного выдоха, потом все до клочка подберет и увезет. А на общественных коров так себе робит, с перекуром. И потом — осталась где копна в кустах, черт с ней, не полезет, пусть пропадает. Не свое, мол. А зимой скот дохнет от бескормицы…
— Что ж, бывают ведь такие случаи, — проговорил Василий. — Не лазают.
— А кто