Губернатор - Илья Сургучев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Спать хочешь? — спрашивал губернатор, гладя ее волосы.
— Хочу.
— Ну, иди.
— Иду. Прощай!
— Прощай!
Она поднялась, сонно пошатываясь, пошла к двери. Взявшись за ручку, остановилась, прогнала усталость, улыбнулась чему-то, провела ладонью по волосам, которые выбились из-под гладкой прически.
— Папа! — позвала она.
— Что?
Соня замялась. Не глядя, закрыв глаза, подала ему руку. Помедлила: как будто стыдно было сказать.
— Только теперь… — знаешь что?
Опять пауза, опять томление сна, лени, полной удовлетворенности и покоя.
— Теперь я совсем не люблю его! — словно проснувшись от грез, твердо выговорила она и взглянула на губернатора, — совсем… А прежде любила. Любила. Цыганка правду сказала. Глаза его — звезды небесные. Речи — мед сладкий. Смешная цыганка, — и Соня радостно засмеялась.
Какой-то другой человек, — не та Соня, которую знал губернатор, стояла теперь перед ним… Казалось, что на нее, вот сейчас, смотрят неизвестно откуда появившиеся миллионы глаз, и радостью, и восторгом горят они. И от того тепла и счастья, которое сейчас исходит от нее, пропадет зима и явится весна, уйдет ночь и придет день, и глянет солнце, и покроются поля травами и цветами, — зажужжат на приволье пчелы, и зелеными очами глянет в небо лес, и зашумит старую — песню, и расскажет сказки птицам…
— Как сейчас вижу ее: ожерелье из монист, красная юбка, — говорила она. — Ребятишки. Сердитый Свирин. А у меня на душе большая, тоскливая болезнь: что-то будет? Что будет впереди? Закрою вот так глаза и вижу: ползет на меня слепое чудовище, жизнь, с протянутыми лапами. Вот задушит она меня, хрупнут кости, умру. Такая тоска… И хочется упасть на землю, на старую траву, и кричать, кричать… А теперь, — Соня сразу смолкла, улыбнулась и посмотрела на губернатора, — а теперь так хорошо, тепло, ясно… Теперь я совсем не люблю его…
— Ну, и слава богу! — говорил губернатор, целуя ее усталую, уже плохо владеющую собой руку.
— Да, слава богу, — опять твердо сказала она. — Теперь я люблю только тебя одного.
Соня замолчала, опустила голову. И было губернатору ясно, как будто открылись его глаза, и видит он ее душу, что прежняя любовь живет в ней, и никогда не уходила от нее, и не уйдет. Она стояла и забыла про все, и то торжеством блеснут ее глаза, когда она побеждает, то погашает туман лучи глаз, и опускается на грудь голова и, как у больной, падают бессильные руки, в голосе рождаются прерывающиеся ноты…
Стоит перед ней губернатор — темный, в штатском костюме, не видно лица его, и Соня не вспомнит его; она подняла голову, коротко и горько усмехнулась, укоризна была в ее мягком, тихом голосе;
— Глаза твои — звезды небесные. Речи твои — мед сладкий…
И опять, не вспомнив о губернаторе, тихонько усмехнулась, пошла к себе, и не заметны были ее медленные шаги.
XXXVСон не шел. Казалось, что в комнате душно; было трудно дышать. Губернатор отвернул лампочку под матерчатым абажуром. Все, исчезавшее в темноте, снова воскресло в мягких ночных очертаниях. Кругом было тихо, только полегоньку, суетливо тикали лежавшие на столе карманные часы. В зале пробило один раз: половина четвертого. Кружилась голова, во рту было горько и сухо. Губернатор закурил, оделся, достал теплую шинель и пошел в сад. Проходя ощупью по темным комнатам, он вспомнил, что его могут принять за привидение, и усмехнулся. Чтобы отворить дверь, нужно было долго искать ключ, который вешали в углу, в неприметном для чужого человека месте. Темноватым, расплывшимся пятном был виден в окно двор.
Губернатор переживал странное, тревожное ощущение. Для него было несомненно, что когда-то, давно, вот так же ощупью, с протянутыми в темноте руками, он шел по длинной, узкой, спускающейся вниз пещере. Нужно было что-то найти в ее глубине, достать, — и это было заманчиво и опасно. Темно, но света зажечь нельзя, потому что на черной, липкой земле, как канаты, жирными, чуть шевелящимися клубками, перевившись меж собой, лежат змеи и острыми, холодными глазками следят за тем, кто нарушает их сон и покой. Губернатор вздрогнул и зябко повел плечами.
Ключ висел на гвоздике около вешалки. Губернатор осторожно отворил дверь и вышел. Двор был начисто подметен, дорожки посыпаны песком. Покой, огромный покой чувствовался и на небе, и на земле. Светили звезды, в эту морозную, холодную ночь красивые, как весенние цветы. Люди спят в своих логовищах: кто посмотрит на них? На дворе смутно были видны очертания построек: сараев, конюшен, соседних домов. У кучера в комнате горела лампада. Проржала сквозь сон лошадь, вероятно, Ахиллес.
Было хорошо в эту ясную, ночную, тихую пору скользить по хрустящему, словно от боли, снегу. Калитка в сад была заперта; не хотелось вынимать из теплого кармана руку, чтобы отворить ее. В саду, на клумбах, где летом росли цветы, теперь, как курганы, лежали сугробы снега, и весь сад почему-то напоминал собою кладбище, на котором спят мудрые, загадочные покойники. Деревья, как фантастические памятники, стояли прямыми, четкими рядами по направлению летних правильных аллей.
Вдруг послышались торопливые, тревожные шаги. Кто-то еще шел в сад, темный, большой, похожий на медведя.
Губернатор вгляделся и узнал Свирина.
— Кто это тут ходил? — вызывающе, враждебно еще издали спросил Свирин. Губернатор усмехнулся: Свирин, очевидно, решил, что залезли воры.
— Кто это? — совсем уже близко подступая, спрашивал он.
— Я, — ответил губернатор.
— Вы-ы? — изумленно протянул Свирин. — Зачем вы здесь?
— Заболела голова, вот и вышел пройтись…
Свирин подошел к нему — заспанный, потревоженный в неурочный час. Шубу второпях он надел прямо на белье и теперь то и дело запахивался.
— Ночь-то какая! — сказал губернатор. — Ясная, тихая…
— Ночь хорошая! — подтвердил Свирин. — Волки теперь из лесов выходят… Идут гуськом, вынюхивают… Мороз!
Долго стояли молча. И вдруг в тишине, где-то, далеко, ударил колокол. Показалось, что в морозном, звучном воздухе кто-то тронул струну, мягкую и нежную. На большую боль и обиду кто-то пожаловался небу, звездам, замерзшей под снегом земле. Казалось, чья-то нежная душа просила солнечного света, тепла, лазоревых цветов, радостных песен о любви.
— Это где? — прислушавшись, спросил губернатор.
— В монастыре, — не сразу ответил Свирин, — больше неоткуда. Оттуда. По морозу-то, как по воде, далеко идет. К заутрене. Зашевелились теперь монашки. Молодым-то спится, сны мирские лезут… А старухи кряхтят, согнулись, как старые ведьмы…
— Это, верно, новый колокол звонит, что осенью повесили, — вспомнил губернатор.
— Может, и новый, — неохотно согласился Свирин и после молчания добавил: — кимвал бряцающий.
Прошло несколько минут. Ровно и далеко звонил новый колокол…
— Красиво, брат! — восхищенно сказал губернатор. — Этакой-то ночью, в этакой тишине… Как льется звук! Город спит, и кажется, что его караулит ангел.
— Не признаю ничего! — хмуро, низким басом сказал Свирин.
— Чего не признаешь? — спросил губернатор.
— А вот этого. Колоколов и прочее. Кимвалы бряцающие. Разве богу колокола нужны? Богу нужно поклоняться в духе и истине. Богу нужен дух сокрушен, сердце сокрушенно. Нужно, чтобы от тоски по боге человека к земле гнуло. Земля-то стонет. Земля-то вот черная, а разве она должна быть черною? Земля — светлая. От крови она черна. Кровью человеческой пропиталась. А кровь-то голосом к богу кричит и заглушает все молитвы людские. Нужно умилостивить землю. Целовать ее. Ходить по ней осторожненько, любовно, тогда простит, тогда посветлеет. Тогда будут слышны молитвы. Тогда бог полюбит людей.
Губернатор, полжизни проживший рядом со Свириным, удивлялся, откуда у него эти речи? Был веселый, здоровый мужик, который когда-то переплывал Дунай, который теперь смотрит за домом, рассказывает о драке парикмахера с персидско-подданным. Теперь же, в шубе, стоит иной человек, угрюмо слушает далекий колокольный звон, подолгу молчит и говорит, что богу нужен дух сокрушен и сердце сокрушенно.
— Много есть уже людей, знающих это, — говорил Свирин, — много! И вот, как покончим заботы земные, пойдем по ней, по матушке, необутыми ногами пойдем по дорогам, по полям, по опушкам лесным… Босичком пойдем, чтобы не бить ее, матушку-страдалицу. Умолим ее, упросим ее. Говорят, она, земля, неразумна. Дураки это говорят. Брось ты в нее семя розы, и она поймет, что розовые соки нужны, и даст благоухание свое, и атласную одежду, и цветы, как девичьи щеки… Вот она, земля-то! Пойдем по ней, пойдем… Много уже народу уверовало в это… Пойдут!
— Где же он, народ-то этот? — спросил губернатор.
— Где? — иронически спросил Свирин; поднимался в нем, видимо, самолюбивый задор. — Там вон, — и Свирин махнул рукою, — по железной дороге пойти, за кирпичными заводами. Человек тридцать есть… По-ойдут! Пойдут! Дай время.