Роман императрицы. Екатерина II - Казимир Валишевский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
«Она смеялась даже от плоской шутки, от простой цитаты, от глупости и забавлялась всяким пустяком, — говорит принц де-Линь. — И этот контраст между незамысловатостью того, что она говорила в обществе, и теми великими делами, которые она совершила, и делал ее особенно интересной.
Ей раз пришел в голову вопрос: может ли человек, действительно великий, прожить без большого запаса веселья и добродушия? Ей казалось, что это невозможно. У нее же самой этот запас был громаден, и ничто не могло истощить его — ни заботы, ни горе, ни даже скука официальных церемоний. Вот как она выходила из испытаний этого последнего рода, самых ужасных из всех в ее глазах: «Рецепт, чтобы вполне развеселить кого-нибудь: возьмите больного, заприте его одного в двухместную карету, провезите его двадцать пять верст, заставьте его выйти, сводите его к обедне: пусть он выстоит ее от начала до конца. Угостите его потом двумя аудиенциями, после чего пусть он разденется. Затем подайте ему обед, к которому будет приглашено двенадцать человек: и вы увидите, что он станет весел, как птичка».
Ей было шестьдесят три года, когда она писала эти слова. Впрочем, она по возможности старалась сократить эту часть своих обязанностей как императрицы, признавая официальные церемонии лишь в случае крайней необходимости, или вводя в них элемент развлечения. Ее путешествие из Петербурга в Тверь в 1785 г., когда ее сопровождали французский, австрийский и английский послы и ей приходилось говорить с ними и о делах, было тем не менее сплошным взрывом веселия. «Мы смеялись до упаду с утра до вечера», — писала она Гримму. Беседуя с графом Сегюром о недоразумениях, которые не прекращались у нее с султаном, она шутя придумала фантастический обмен дипломатических нот между своим министром иностранных дел и французским послом, заставляя этого последнего жаловаться на то, что его будто бы схватили по приказанию императрицы и во время невольного путешествия с ней подвергли его самому жестокому обращению. Екатерина составила даже по этому поводу юмористическое «Извлечение из тайных бумаг кабинета ее императорского величества», причем и черновик и копия этого очень пространного документа написаны ее собственной рукой!
В 1777 году страшное наводнение, принявшее размеры катастрофы, разрушило часть Петербурга. Пострадали даже императорские дворцы. В Эрмитаже ураганом и напором воды разбило все окна, а Эрмитаж был любимым местопребыванием Екатерины, созданным ею, и которое она непрестанно украшала. На Неве погибло перед ее глазами сто сорок судов. И вот как она описывает это печальное событие:
«Я очень рада, что возвратилась вчера в полдень из Царского Села в Петербург. Стояла очень хорошая погода, но я говорила: О, быть грозе! потому что у нас с князем Потемкиным разыгралось вечером воображение. И действительно, в десять часов вечера началось с того, что ветер с шумом распахнул окно в моей спальне: пошел небольшой дождь, а вслед за ним с неба посыпались всевозможные предметы: черепицы, железные листы, стекла, вода, град, снег. Я спала очень глубоко; в пять часов меня разбудил порыв ветра; я позвонила, и мне пришли сказать, что вода уже у моих дверей и просили позволения войти. Я сказала: „А, если так, то пошлите снять часовых, которые стоят в малых дворах, чтобы они не погибли, не допуская ее до меня“… Мне захотелось видеть все ближе; я ушла в Эрмитаж. Он (у Екатерины — elle) и Нева напоминали разрушение Иерусалима; набережная, еще не достроенная, была покрыта трехмачтовыми торговыми судами. Я сказала: „Господи! вот ярмарка перешла на новое место; надо будет, чтобы граф Миних открыл таможню там, где стоял прежде театр Эрмитажа…“
И она продолжает свой рассказ в том же тоне еще на трех страницах, вышучивая графа Панина, «который мог устроить у себя в манеже рыбную ловлю», и смеясь над смятением своих приближенных. Без сомнения, в этой манере излагать события большую роль играл присущий ей оптимизм или эвдемонизм, как и желание смягчить за границей впечатление бедствия, случившегося в Петербурге. Ведь приведенное нами выше письмо она послала Гримму, а ее письма к Гримму были в то время чем-то в роде нынешних сообщений агентства Гаваса. Но и ее неизменная веселость и жизнерадостность тоже способствовали игривому тону этого рассказа. «Веселость — вот в чем моя сила!» — говорила она обыкновенно. Все ее письма к «souffre-douleur» так и искрятся веселием и смехом; по временам кажется даже, что она напевает, когда пишет:
«Vers la fin de ce mois je m'en vais a Moscou, et у viendra qui pourra, la la, et у viendra qui voudra.»… (К концу месяца я еду в Москву, и приедет туда, кто может, и приедет туда, кто хочет)…»
Правда, в этот день ею был подписан Кучук-Кайнарджийский мир, и Пугачевский бунт был наконец подавлен. Но и месяц спустя она пишет опять:
«Вы знаете, что, кроме меня самой, в моей свите есть еще второй я… Это князь Репнин, очень веселый посланник и превосходный товарищ для путешествий, которого я везу с собой в Москву без всяких церемоний; в своем посольстве он может напустить на себя, если сумеет, необходимую важность, но только не теперь, со мною».
И, благодаря тому, что Гримм отвечал ей всегда в ее же тон, он и сумел сохранить ее благоволение и стать самым близким ее поверенным. Когда же он писал ей, случайно, в другом духе, например, после смерти невестки Екатерины, горько оплаканной — положим, не очень долго — самой императрицей, то она сейчас же призывала его к порядку:
«Я никогда не отвечаю на иеремиады; не следует думать о вещах, которым невозможно помочь… Мертвых не воскресишь; будем лучше думать о живых».
А между тем ей самой ничего не стоило растрогаться, и, как мы это видели, она плакала очень часто. Она со слезами провожала своего сына Павла, когда он уезжал в Финляндию, чтобы вместе с русской армией принять участие в действиях против шведов, — хоть и не сильно была привязана к сыну. Она плакала, получив известие о смерти адмирала Грейга. Храповицкий приводит еще много таких же случаев, где проявлялась ее чувствительность. Когда она узнала о кончине Потемкина, то чуть не изошла слезами. Но зато она и утешалась быстро и легко. И как горе и испытания, так и годы, скользили по ее счастливому характеру, не омрачая его. Вот письмо, написанное ею на шестьдесят пятом году жизни. В нем звучат, пожалуй, немного меланхолические ноты; но игры детей, как и прежде, находят еще в ее сердце радостный отклик, и жмурки не теряют прелести в ее глазах:
«Третьего дня, в четверг, 9 февраля, исполнилось пятьдесят лет с того дня, когда я с матерью приехала в Москву… Я думаю, что здесь, в Петербурге, нет в живых и десяти лиц, которые помнили бы об этом моем въезде. Остался только Бецкий, слепой, дряхлый, совсем выживший из ума, спрашивающий у молодых людей, помнят ли они Петра I. Затем графиня Матюшкина, которая, несмотря на свои семьдесят восемь лет, плясала вчера на свадьбе. Затем обер-шенк Нарышкин, которого я застала в чине камер-юнкера двора, и его жена. Его брат, обер-шталмейстер, — но он отрицает, что видел мой въезд, потому что это его старит. Обер-камергер Шувалов, который уже почти не выезжает от дряхлости из дому. Наконец моя старая горничная, которая начинает впадать в детство… Вот несомненные признаки старости, как и самый этот мой рассказ, может быть, — но что делать? И, несмотря на это, я до страсти, словно пятилетний ребенок, люблю смотреть, как играют в жмурки и во всякие другие детские игры. Молодежь и мои внуки говорят, что без меня не бывает настоящего веселья, и что при мне они чувствуют себя смелее и свободнее, нежели без меня. Значит, это я — настоящий Lustigmacher».
V. Нравственное здоровье. — Простота обращения в частной жизни. — Щедрость. — Доброта. — Была ли Екатерина жестокой? — Опять императрица и женщина. — Слуги обожают ее. — Анекдоты. — Нетерпение и живость.
Екатерина была, несомненно, человеком, у которого все силы находятся в счастливом равновесии, — одним словом, человеком с превосходным нравственным здоровьем. Вот почему с ней жилось легко, служить ей было приятно, и хотя она и не была так снисходительна и кротка, какою хотела казаться, но никогда не проявляла ни придирчивости, ни крайней требовательности или строгости. Вне официальных церемоний, которым она всегда стремилась придать как можно больше блеску, — ее отношение к ним нам, впрочем, известно, — она всех очаровывала своим обхождением. Она держала себя просто и свободно, не стесняя никого своим присутствием, но не забывая в то же время и своего высокого положения и указывая другим их подчиненное место, причем это выходило у нее как-то само собою, бессознательно. При рождении внука Александра она в письме к Гримму выражает сожаление, что на свете не существует уже больше фей, «которые могли бы одарить ребенка всем, чем пожелаешь… Я отблагодарила бы их прекрасными подарками, — пишет Екатерина, — и подсказала бы им на ухо: Госпожи феи, дайте ему естественности, немножко естественности, а всему остальному его научит опыт». Она любила казаться простой и добродушной. Раз, ударив своего секретаря свертком бумаг в живот, она сказала ему: «Я вас убью когда-нибудь листом бумаги». В письме к почт-директору Экку она называла его: «Господин мой сосед».