Избранное - Вилли Бредель
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Из коммунистов, что ли?
— Нет. Нам хотели снизить расценки.
— Тоже штурмовик? — спрашивает Тейч у третьего, в высоких сапогах и коричневых штанах.
— Нет.
— Вот как? А за что тебя арестовали?
— Я забыл дать начальнику подписать талоны на уголь, которые я себе выписал. Я об этом просто забыл, потому что согласие начальника у меня было.
— Врешь, свинья! — И Тейч подходит к нему вплотную. — Из-за простой ошибки люди не попадают в концентрационный лагерь. Ты думал смошенничать?
— Нет.
— Как тебя зовут?
— Бреннингмейер.
— Я запомню твое имя. Можешь быть уверен, я заставлю тебя сказать правду. Подумай об этом, пока не поздно!
Тейч снова обращается к первым двум штурмовикам:
— Срам!
Торстен стоит тут же, слышит каждое слово и готов кричать от восторга. Если в этих стенах все тихо, то там, на воле, жизнь идет вперед. И если им приходится уже своих собственных приверженцев сажать в концентрационный лагерь, то, значит, события развиваются быстрее, чем он смел об этом мечтать…
Тейч подходит к Торстену и спрашивает:
— Ну, теперь переходите на тюремное иждивение? Вы на что рассчитываете?
— Я этого не могу сказать… ибо даже не знаю, в чем меня обвиняют.
— Да уж, должно быть, хорошенькие делишки выплывут!
Несколько часов спустя Торстен имеете с двумя сутенерами, которых тоже переводят в тюрьму для подследственных, выезжает в полицейском автомобилю за ворота лагеря. Из узких окон автомобиля в последний раз окидывает он взглядом молчаливые, мрачные, грязно-красные здания тюрьмы, еще раз вспоминает ужасные ночи, проведенные за этими стенами, думает о Кольтвице и Кройбеле и о многих-многих, томящихся за этими решетками товарищах.
Фельдшер Бретшнейдер входит к Оттену в караульную.
— Ну, Оттен, что нового в отделении?
— Ничего. Вот только Клазен из тридцать восьмой одиночки заявил, что болен. Говорит, у него сифилис. Ну, да эта сволочь хочет просто в лазарет попасть.
— А Крейбель как себя чувствует?
— Опять очень плох.
— Его жена девять часов простояла у ворот. Ни за что не хотела уйти, не повидав мужа и не поговорив с ним.
— Ну и в конце концов передумала? А?
— У нее ребенок в больнице. Совсем вне себя женщина. Насилу отделались!
— Мне это знакомо, — говорит Оттен. — Я как-то раз стоял на часах во время свиданий. У этих баб не языки, а бритвы. Наглый народец! Подходит ко мне этакая куколка, прямо одной рукой поднять можно, и спрашивает: «Вы тоже принадлежите к тем скотам, которые избивали моего мужа?» — «Позвольте, говорю, я вас совсем не знаю!» А она как завизжит: «Меня-то — нет! Меня вы не знаете, но зато хорошо знаете моего мужа, не так ли?» Ну, знаешь, брат, я поскорее смылся. Еще бы немножко — и они накинулись бы на меня, как тогда на Цирбеса.
Фельдшер смеется.
— Понятно, почему все эти бабы истеричны: им мужей не хватает…
Бретшнейдер открывает камеру № 38. Ее обитатель — приземистый, широкоплечий человек, с крупным скуластым лицом.
— Вы моряк?
— Так точно!
— На что жалуетесь?
— Я сифилитик.
— Откуда вы это знаете?
— Откуда я это знаю? — удивленно спрашивает моряк, — Да чего уж проще.
— Когда вы последний раз лечились?
— Дайте вспомнить… Пожалуй, тому уже три года.
— Вы что — с ума сошли?! Или вы издеваетесь надо мной? Три года вы таскаетесь всюду с этой гадостью? Скольких женщин ты заразил, мерзавец?
Заключенный молчит.
— Но ты врешь, нет у тебя никакого сифилиса, тебе просто не нравится сидеть в одиночке, захотелось в лазарет, не так ли?
Заключенный пристально глядит на фельдшера и не произносит ни слова.
— Ладно, приходи ко мне, я тебя обследую. И горе тебе, если ты меня обманул!
Бретшнейдер отворяет одиночку Крейбеля.
— Как себя чувствуете?
— Плохо, господин дежурный.
— Плохо? Чего вам не хватает?
— Работы, господин фельдшер. Дайте мне какую-нибудь работу. От постоянного хождения по камере у меня начинает в голове мутиться.
— Если бы от меня зависело, то вы все с утра до ночи работали бы, — ну, хотя бы в пользу комитета помощи безработным. Но у нас просто нет работы. Ту мизерную работу, что предоставляется тюрьме, выполняют уголовники и каторжники.
Фельдшер внимательно смотрит в лицо заключенного: серый, болезненный цвет лица, странный, неподвижный взгляд и нервное подергивание мускула под левым глазом.
— Сколько временя вы в одиночке?
— Почти десять месяцев, господин фельдшер. Из них шесть недель в темной.
— Хм… Я посмотрю, что можно будет сделать, но больших надежд не возлагайте. Может быть, удастся получить для вас работу в саду.
— Я был бы вам бесконечно благодарен!
Фельдшер выходит из камеры и идет обратно в караульную к Оттену.
— Крейбель долго не выдержит. Мне не нравится его взгляд. Это чертовски тяжелое заключение — быть постоянно одному и без всякой работы.
Оттен, что-то записывающий в этот момент в журнал, оборачивается и произносит:
— Если бы это от меня зависело, я бы совсем иначе поступил. Я бы всех выпустил… Но каждого, вторично попавшегося в политической работе, расстреливал бы на месте. Если уж мы хотим запугать эту братию, то это лучший способ. А кроме того, дешевле. Один немецкий патрон стоит всего семь пфеннигов.
— Ты слишком просто все себе представляешь.
После ухода фельдшера Оттен раздумывает, не рассказать ли Крейбелю о том, что его ребенок в больнице. Как только эта мысль приходит ему в голову, его так и подмывает пойти к нему сейчас же. Пусть-ка помучается угрызениями совести. Но потом он отказывается от своего желания. Узнать подобную весть — безумная пытка для любого заключенного. Надо оставить его в покое. И Оттен продолжает писать. Но спустя какое-то время он вновь отрывается от своей писанины и размышляет… Разве эти парни заслужили снисхождение? Оттен медлит. Ему очень хочется проучить Крейбеля, но он все еще медлит.
Наконец он поднимается, выходит в коридор, идет прямо к одиночке Крейбеля и отпирает дверь. Заключенный стоит, согласно правилам, у стены под окном и рапортует:
— Арестованный Крейбель!
— У тебя есть сын?
— Да, господин дежурный.
— Сколько ему лет?
— Три года.
— Его свезли в больницу.
Крейбель поднимает глаза на стоящего у двери и внимательно наблюдающего за ним надзирателя.
— Господин дежурный, что… что с ним?
— Этого я не знаю. Здесь была ваша жена, хотела говорить с вами.
Лицо Крейбеля будто свело судорогой, он тяжело дышит и, запинаясь, произносит:
— Он… он… опасно болен?
— Подробностей не знаю!
И Оттен запирает дверь. Но прежде чем уйти, он смотрит в глазок и видит, что Крейбель, бледный, продолжает неподвижно стоять на том же месте.
Пусть поволнуется, хоть раз почувствует себя несчастным, думает Оттен. В конце концов эти парни для того здесь и сидят.
На следующее утро Крейбель слышит беспокойную беготню в соседней камере и по коридору. Оттен сыплет проклятиями. Кальфакторы бросили ведра с кофе и бегут вниз по лестнице.
Что рядом случилось? Уж не повесился ли молодой Ханзен? Если да, то это на совести Оттена. Какие отвратительные глаза были у этого человека, когда он ему сообщал о сыне! Губа поднялась, зубы оскалились. Ровные жемчужно-белые зубы. Он ими, видимо, особенно гордится.
С Оттеном идет по коридору фельдшер. Крейбель сейчас же узнает его по голосу.
— А вчера вечером ты ничего не заметил?
— Никакого намека! Он вел себя, как всегда.
Крейбель прижимается ухом к стене. Если в коридоре очень тихо, то слышно, о чем говорят в соседней камере.
— Какие ты глупости делаешь, дружище! Так не поступают в восемнадцать лет. Что у тебя — неудачная любовь?
Крейбель не слышит ответ Ханзена.
— Письма от матери? У нее, наверное, нет времени писать письма. Но разве можно убивать себя из-за того, что нет писем? Ведь это же черт знает что такое!
Кальфакторы приносят носилки. Крейбель слышит, как Ханзена осторожно выносят из камеры. У двери фельдшер говорят:
— Парню невероятно повезло! Другой бы на его месте давно околел.
Это утро имело для Крейбеля большое значение. Ему тоже знакомы вечера и ночи, когда его неотвязно преследовала мысль покончить с собой. Уже давно он носит крепкую плетеную веревку на шее под рубашкой, чтобы не тратить времени на долгие приготовления, когда станет ясно, что иного выхода нет. В полные одиночества и отчаяния ночи она жгла, как раскаленная цепь. А вечерами, когда приходил к концу мучительный день и приближалась не менее мучительная бессонная ночь, ему часто казалось, будто веревка на шее понукает его: «Решись, решись!» Тогда обливаясь холодным потом, он прятал лицо в грубый холст своего соломенного ложа.