Репортер - Юлиан Семенов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я снова пошел в туалет, допил виски, сунул пустую бутылку в портфель и, остановившись перед умывальником, начал мыть руки горячей водой. Зачем? Я ощущал, как сладостна эта горячая вода, как прекрасен голубой кафель, мыльница с розовым, пахучим мылом (отчего перестали выпускать земляничное мыло, оно было нежней яблочного?) и сухое, хоть и старофасонное, вафельное полотенце. Я не сразу понял, отчего так долго любуюсь умывальником, а потом догадался: за всем этим комфортом мне видится тюрьма, ее ужас, грязные обмылки, вонючие параши и оббитые чугунные раковины в сортирах, рядом с которыми стоят надзиратели, неотрывно наблюдавшие за тем, как оправляется заключенный…
Когда я вернулся в холл, девушка сказала, что объявлена посадка на мой рейс, ворота номер девять, счастливого полета…
Пусть себе Монахов разбирается с диспетчером по багажу, подумал я. Ждать его нет смысла, надо идти в самолет. Почему я обязан интересоваться, где он? Я ему не нянька, сам разберется. Главное — естественность, уверенная естественность… В дверях, однако, я столкнулся с Монаховым.
— Арсений Кириллович, наш багаж загрузили на другой рейс… Спрашивают: можем ли мы обойтись без наших чемоданов пару суток? Подошлют через два дня…
— Вы сможете?
— С трудом… Я сдуру надел белую рубашку, после полета надо менять, неудобно появляться там в мятом…
— Ничего, постираете, — сказал я. — На порошок скинемся, маленькая пачка всего и нужна… Если сейчас возвращаться домой, придется снова запрашивать выездную визу… Впрочем, как считаете, так и поступайте.
— А вы?
— Я полечу. У меня времени в обрез, через пять дней я должен быть в Пензе, вы же знаете…
И я пошел к воротам номер девять…
…Там-то и зазвенело, когда я шел через хитрые милицейские арки. Именно тогда я и понял: все, конец, со мною игрались, словно коты с мышкой.
XXVIII
Я, Каримов Рустем Исламович
Заведующий сектором ЦК Игнатов выглядел ухоженным и совершенно свежим, хотя мы кончили разговор около трех ночи, а пленум обкома начался в девять.
Когда первый секретарь предоставил ему слово, Игнатов взял папку (зря, подумал я, сейчас именно москвичи учат провинцию умению говорить без шпаргалок), вышел на трибуну и, достав толстую пачку писем, положил на нее тонкую, несколько даже юношескую ладонь:
— Мы попросили бюро созвать внеочередной пленум, товарищи, в связи с письмами, отправленными в ЦК, — начал он негромко, как это у нас обычно принято. — Все они написаны гражданами вашей автономной республики… Я взял с собою наиболее типичные… Обращает на себя внимание, что примерно двадцать процентов писем посвящено делу бывшего начальника «Дальстройтреста» Горенкова, осужденного за хищения социалистической собственности в особо крупных размерах… Пишут рабочие, даже целые коллективы, инженеры, участники комсомольских стройотрядов, журналисты, научные сотрудники… Авторы других писем — тоже около двадцати процентов — утверждают, что перестройка вообще никак не коснулась автономной республики. «О том, как живительно сказывается гласность на ускорении и инициативе, мы узнаем — пишут люди — из сообщений программы «Время». У нас в республике продолжает царствовать величавая неподвижность, страх перед новым, ужас многомесячных согласовании. Районное и областное начальство против семейных подрядов, не дают земли под огороды, увольняют тех, кто решается критиковать…» Поэтому и собран такого рода пленум: необходимо обсудить происходящее… Замечу при этом: нас всех не может не настораживать тот факт, что в отдел писем обкома практически не поступает сколько-нибудь серьезной корреспонденции… Пишут сразу в Москву… Давайте послушаем мнение членов пленума…
Такая повестка дня показалась многим разорвавшейся бомбой: критика в адрес обкома уже появлялась в центральной прессе, но мало кто из собравшихся был готов к тому, что вопрос будет поставлен столь резко и без всяких околичностей. Хотя придраться не к чему, все в духе демократического централизма и гласности: есть проблема, вот и будем о ней говорить…
Первым попросил слова Архипушкин, бригадир сварщиков. Выступал он крайне редко, а тут атакующе потянул руку и устремленно, чуть даже набычившись, двинулся на трибуну.
— Я, товарищи, вот что скажу, — начал он. — У меня дочка, Светочка… На медицинском учится… Так она мою супругу и меня учит, что самое главное в жизни — это профилактика — не запускать болезнь, вовремя ее пресекать… Мы все виноваты в том, что болезнь в нашей республике запущена, стала крайне тяжелой. Проще всего критиковать нашего первого секретаря, уважаемого Николая Васильевича… Особенно теперь, когда рана кровоточит… Нет, товарищи, давайте начнем каждый с себя… Я в самом что ни на есть рабочем коллективе живу, продукты, если их, конечно, выбрасывают, покупаю в нашем магазине, и мне известно настроение людей: «Это в Москве еще чего-то можно, там власть близко, а у нас как все было, так и останется! А без указания секретаря райкома вообще никто и пальцем не пошевелит…» Каждый день я слышу разговоры, да и своими глазами вижу безобразия, перестраховку, саботаж перестройки. И я спрашиваю себя: отчего же я раньше не пришел к Николаю Васильевичу для открытого разговора? Что, боялся, он меня сразу не примет? Записался бы, дождался очереди, чего-чего, а к очередям мы привычны… Нет, просто, наверное, я трусил говорить первому всю правду. Казалось бы, чего мне-то бояться? Ну, не рекомендуют меня на следующей конференции в члены пленума… И что? С работы меня снять нельзя, должность рабочего у нас не очень-то дефицитна, это ж не начальник турсовета, который путевки распределяет! Особо желающих висеть на канате по восемь часов и конструкции варить что-то я не вижу… Дело, думаю, в том, что мы все еще очень плохо выполняем завет доктора Чехова и не вытравляем из себя рабство: «Да как же это я главного начальника буду уму-разуму учить?! Его поставили наверх, значит, заслужил! Больше всех, что ль, тебе надо?» Я постоянно слышал в себе такие слова! А потому хочу просить у вас отвода из членов пленума, а вместо себя рекомендую моего сменщика Епланова Геннадия Георгиевича, потому что он говорит правду всем нашим заводским и районным руководителям, он не для тихого удобства создан, а для общественной работы… Прошу в моей просьбе не отказать, потому что в тех безобразиях, что творятся в нашей республике — верно народ в Москву пишет, — я виноват не в меньшей мере, чем первый секретарь… У всех было на слуху, что он в спецбольнице себе особый подъезд построил, дочь его на служебной «Волге» в школу возят, а мы что?! Молчали! А скажи вовремя? Неужели бы не прислушался к нам Николай Васильевич? Теперь для собственной совести удобно говорить — «нет». А для пользы общего дела лучше спросить самих себя: «Отчего молчали?!»
Потом выступил директор совхоза Борисенко:
— Соглашаясь на девяносто девять процентов с Архипушкиным, я все же хочу рассказать один эпизод… Когда агропром стал жать меня, чтоб я во имя плана сдал зерно и мясо государству — «Не подводи республику, Борисенко», — я ответил, что подведу республику в том случае, если молодежь разуверится в перестройке, в праве совхоза реализовывать продукты на месте, когда рассчитались с государством. А мне: «Не надо демагогии». Я — ни в какую. Тогда меня вызывает Николай Васильевич: «Товарищ Борисенко, давайте все-таки сначала думать об общем деле, а потом о своем узковедомственном интересе». Я возразил — есть что на это возразить. Он и так и эдак, мягко, без нажима вроде бы, но ведь не дядя с тобой говорит, а первый секретарь… Тогда в конце беседы он советует: «Приведи в порядок дела, комиссия к тебе едет, они, знаешь, глазастые, не осрамись. Защищать — если виноват — не будем, теперь демократия…» Ну, и началась пытка… Я в Совмин, к Каримову. Тот душегубов контролеров — они до проверок алчные, только б что найти, — урезонил, поддержал меня, но ведь вы знаете, чем это кончилось для Каримова…
Выступил главный режиссер театра, тот вообще не оставил на первом камня на камне: «Управлению культуры спектакль сдай, райкому сдай, горкому — тоже, каждый кидает замечания, будто Станиславский: «Это убрать, это переделать, а это смягчить…» Как острая проблема, так сразу же спасительное: «Не надо, к чему будить страсти?» А мы, художники, живем, чтобы будить страсти, это наше призвание! А над всей этой пирамидой растерянных, но не потерявших еще власти перестраховщиков высится Николай Васильевич: «Пока я избран первым секретарем и народ верит мне — фокусов на сцене не потерплю!»
Один за другим на трибуну поднялись двенадцать человек, потом Игнатов зачитал предложение группы членов пленума: освободить Николая Васильевича Карпулина, рекомендовать на место первого меня, Каримова.
По положению я еще продолжал сидеть за столом президиума, хотя в начале работы пленума ощущал себя в полном одиночестве. Сосед, секретарь по пропаганде, даже локоть со стола убрал, чтобы ненароком не коснуться моей руки. Я обернулся к соседу справа, ректору университета Шарипову. Тот растерянно улыбнулся и начал сосредоточенно покашливать, закрывая лицо, как мусульманская девушка.