Путешествие дилетантов - Булат Окуджава
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
«…В письмах я смелее, заметьте. Это, наверное, последнее мое письмо. Я пишу потому, что до сих пор не могу прийти в себя от изумления после Вашего московского визита. Не смею скрывать, что я была так рада, что стала вдруг как деревянная. Наверное, когда бы я была на Вашем месте, а Вы на моем, меня бы очень возмутило Ваше поведение. Какая дерзость – так холодно встретить человека! Я знаю, что Вы больше никогда не пожелаете меня видеть. Это я поняла сразу же, как только увидела Вас у нашего дома: я видела, до чего Вы были раздосадованы, встретившись со мной. Моя maman глядит на меня с удивлением и ходит за мной с алебардой. При этом она говорит: «Мы, Бравуры, всегда отличались крайней сдержанностью в выражении чувств». Мне стыдно, что Вы могли подумать, что maman желает мне зла.
После того как Вы позорно сбежали, мы все вместе очень хорошо поужинали, перевязали раны на голове у милого поручика Берга и проводили его на Кавказ в действующую армию. Он надеется быстренько победить всех этих горцев и вернуться с Владимиром или Анной. Так что у меня все хорошо. Я слышала, что и у Вас все наладилось и Вы теперь заживете счастливой семейной жизнью, и слава богу…»
Да, теперь мне нет прощения. Лавиния Бравура заклеймила меня, и поделом. Амиран, прочитав письмо, сказал: «Уж не влюблена ли она в тебя? Такие барышни в пятнадцать лет только и делают, что влюбляются. Хотя она и пишет о Мишке Берге, но его можно только пожалеть, потому что эта худенькая дочка колдуньи слишком насмешлива для счастливой невесты…»
Дался же мне этот господин ван Шонховен, которого больше нет! Однако что-то вроде досады иногда точит меня при мысли, что поручик Берг, продырявив нескольких несчастных горцев в отместку за побои, которые он здесь получал от Коко, вернется и поведет господина ван Шонховена под венец!.. Никакого ван Шонховена не было и нет.
– Кто такой господин ван Шонховен? – спросил я у Афанасия.
– А кто их знает… – ответил лентяй.
– Да ты сам его сюда водил! – возмутился я.
– Да я, если позволите, кого только к вам не водил, – ответило чудовище.
Значит, воистину ван Шонховена нет…»
«23 октября…
Бедная Наталья. Что может предпринять женщина в ее положении? Действительно, ситуация не из легких. Мой ужас перед насилием заставил и в графине увидеть нечто пугающее, а она обыкновенная баба с несколько тяжеловатым подбородком, что, вероятно, ровно ничего не означает. Желание соединиться со мной – каприз; лихорадочность и упорство, с какими она этого добивалась, – верное служение своей природе. Пора к этому привыкнуть и не презирать их за это, ибо поглядеть на себя со стороны – тоже небось картина не самая приятная, особенно когда ты не позируешь перед кем-то, не сдерживаешь своих инстинктов, не притворяешься в угоду молве, а все себе позволяешь: и громко глотаешь слюну при виде лакомого кусочка, и шею тянешь, подобно гусаку, и ножками сучишь, к чему-то такому стремясь и чего-то добиваясь… А ведь каждый стоит столько, сколько стоит то, о чем он хлопочет. И опять древние правы.
Читать древних – значит беседовать с ними. Беседа очищает. Я и беседую. А вот с нынешними не хочется. Что же мешает? Пожалуй, то, что древние умеют говорить и о тебе тоже, тогда как нынешние – всегда лишь о себе.
Единственный, с кем можно говорить или прекрасно молчать, не испытывая при этом чувства неловкости, это по-прежнему Амиран. Когда это любвеобильное чудище, в котором всегда таятся жаркие угли, чтобы вспыхнуть при первой нужде, появляется у меня, мне хочется, накинув плащ, провалиться в безлунную ночь, превратиться в малую тень под защитой его широкой тени, прокрасться через парк, перелететь через Неву, догнать безвестную коляску, пристроиться на запятках и мчаться, трясясь на ухабах, куда-то… или обгонять ее гигантскими скачками, касаясь краем плаща дверцы, пугая засыпающую в глубине Евдокию Спиридоновну или какую-нибудь Матрену Евлампиевну, лишенную моих пустых несчастий, предвкушающую свой приезд в имение, где ее ждут с городскими пряниками и шляпками от Дюпре… Мне хочется…
А вместо этого мы отправились на бал, где Амилахвари хотел развеять мою меланхолию и сделать меня, как он сказал, «похожим на человека», а я – поглядеть, что произошло за время моего длительного отсутствия в обществе.
Но развеивать, как оказалось, было нечего, ибо меня с недавних пор обуревали решительность и непреклонность, да и за время моего длительного отсутствия ничего не произошло; и что могло произойти в этом установившемся мире? Наталья, естественно, была там, но сделала вид, что меня не видит, что я отметил с большим облегчением, не имея вовсе никаких намерений участвовать в дипломатической суете. Было – было… Она была очень хороша собой и грустна, но казалась мне почти незнакомой. Нессельродиха очень милостиво мне поклонилась, из чего я заключил, что моя служба, моя свадьба, моя судьба больше не вызывает сомнений у этих людей и я уже числюсь в их списках прощенным и обласканным.
Не разочаровывая их, я поспешил ускользнуть от танцев и слонялся от буфетной до карточных столиков и обратно, пока не почувствовал, что мир вполне приличен.
Они меня оставили в покое, пусть ненадолго, во всяком случае, пока не откроется для них степень моего падения. Тогда грянет гроза… А пока я предоставлен самому себе…
Да как вы можете сразу знать, что во мне происходит и что мне нужно, ежели я сам, хозяин своему телу, не могу этого определить?»
37
Был самый разгар бала. Люстры пылали как безумные. Оркестр надрывался. Возбуждение усиливалось. Начинало казаться, что в этом громадном, ярко освещенном ящике неистовствует нечто, не имеющее единой формы, многоликое, хохочущее, улыбающееся, стонущее, потное, не умеющее остановиться, вся его короткая жизнь без прошлого и будущего, отмеченная лишь этим неудержимым движением в замкнутом пространстве, тряской, судорогой, где даже от былой надменности Натальи не осталось и следа и графиня, распавшаяся на несколько частей, пустилась в погоню за каждой из них, запрокинув голову, с полуоткрытым наглым ртом, с глазами, затуманенными наслаждением; и разрозненные одинаковые казенные счастливые лица гвардейских аполлонов; и множество неискушенных длинношеих сероглазых маленьких ваншонховенов, судорожно вцепившихся в толстые аксельбанты, в свисающие «à la grognard» эполеты, закативших глазки, летящих в блистательную бездну с восторгом первооткрывателей. И новые вспышки оркестра уже на грани катастрофы, где-то там, наверху, старающегося из последних сил внушить этому празднику, что это и есть то самое, ради чего все… и это жизнь, и это счастье, так было всегда, так есть и так будет во веки веков. И когда разнесся слух, что должен быть государь, все завертелось пуще, чтобы он смог лишний раз увидеть каждого из них во всем блеске преданности и умения и чтобы это все заглушало крикливые истерики босого господина Колесникова в темно-зеленом вицмундире, не допущенного к этому торжеству и потому, наверное, поминающего Пугачевых.
В буфетной Мятлев столкнулся с полковником фон Мюфлингом. Тот уже возвращался обратно. Его соломенные брови и соломенные усы сияли сквозь клубы табачного дыма.
– Можно п’думать, что вся Россия танцует нынче здесь, – сказал он, подмигивая. Видимо, он рад был встретить Мятлева и снова выпить. – Если господина Приимкова привести сюда с его мыслями, его, п’жалуй, растерзают, а?.. Можно п’думать, что вся наша жизнь – оспе… опсе… ослепительный праздник, а?..
Он стоял перед Мятлевым, слегка покачиваясь, не сводя с него бледно-голубых глаз. От его мундира исходило умиротворяющее сияние, так что даже Мятлев ощущал себя первым счастливчиком королевства, и даже Наталья снова казалась ему верхом совершенства, и он намеревался добраться до нее и сказать ей, что большего счастья, чем соединиться с нею, не может быть, и что пусть она, несмотря на его состояние, верит, что это так и есть, и что завтра же… и пусть она порвет его последнее письмо с отказом и прочим бредом…
Но перед ним стоял полковник фон Мюфлинг, и это спасло Мятлева от неверного шага. Что же касается до полковника, то Мятлеву действительно было приятно говорить с ним, ибо он показался князю единственным живым в этом океане символов, а кроме того, им было о чем поговорить, что вспомнить, если иметь в виду несчастную Александрину, и фон Мюфлинг сказал:
– У вас доброе сердце, вы молодец… Это было такое существо, что я плакал, даю вам ч’сное слово, когда вы ее спасали там… и после я не мог ужер… удержаться от слез… и когда я узнал, что она от вас сбежала…
– Вы перепутали, – сказал Мятлев, – она покончила с собой… Чахотка.
– Вот именно, – поддакнул фон Мюфлинг, – б’дняжка…